Александр Долгов

Черное и белое рока в беллетристике, журналистике, графике

Последнее дело Ивана Даниловича

Той сентябрьской ночью, бесконечно длинной, невыносимо душной и оттого бессонной, Иван Данилович уяснил для себя две важные вещи. Во-первых, понял, что ему не суждено дожить до своего очередного восемьдесят третьего дня рождения, до которого оставалось чуть больше недели. Во-вторых, на то, чтобы уладить незавершенные дела, отпущено всего семь дней. О том, что ему суждено быть погребенным аккурат в день рождения, он и помыслить не мог…

Ясное осознание скорого конца не напугало, скорее, подивило: как же все чудно устроено в небесной канцелярии, видать, каждый смертный там на особом счету, раз про него, горемычного, вспомнили в нужный час, не подозревал он дотоле, что проходит персонально по божьим итоговым реестрам. Смерти он не боялся, даже ждал ее как избавления от мук — душевных и физических. Устал он от сиротливой стариковской жизни, заполненной хворями и глухим отчаянием, уж пять лет минуло, как покинула этот мир единственная его дружина Марья Сафоновна, царствие ей небесное. Душа в душу прожили с ней больше полувека, двух ребятишек подняли на ноги. Не думал, не гадал Иван Данилович, что жена раньше него уйдет — он все же с войны израненный вернулся. В действительности вон как вышло — никогда не жаловалась на болячки, а тут вдруг слегла, за полгода сгорела, ушла первой, унеся с собой его тайну времен войны… Ни одна живая душа больше не знала, никому не рассказывал он о том, что пришлось испытать в неволе, как случилось, что ушел на войну лейтенантом, а вернулся рядовым.

Что теперь с давним бременем делать, он не знал, давно хотел обо всем поведать дочери, да так и не смог, духу не хватило, вдруг — осудит. Дочь приехала к нему из Прибалтики, где жила со своей семьей и на этот раз задержалась у него почти на полгода, сначала ухаживала за отцом после операции (по удалению желчного пузыря), оказавшейся довольно сложной с учетом возраста и состояния здоровья, а потом долго не решалась оставить беспомощного старика…

Через слегка зашторенное окно пробивались лучи утреннего солнца, по паркету неугомонно плясали солнечные зайцы, на кухне звонко брякала посуда — дочь накрывала на стол и вскоре пришла сказать, что завтрак готов. Иван Данилович уже надел очки с толстыми стеклами и сидел в сатиновых трусах до колен и белой трикотажной майке на краюшке дивана. Услышав голос, сразу же повернул к дочери голову, но лица не разглядел — только расплывчатый темный силуэт в дверном проеме. Глаза были его самым слабым местом, и трагической прелюдией окончательной потери зрения явилась тяжелая контузия, полученная в злополучном бою на Днепре под Черкассами, когда и попал в плен… В последние годы с глазами стало совсем худо — ни читать, ни писать уже не мог, на улице ходил с палочкой, обстукивая дорогу, людей различал лишь по голосу — мужчина это или женщина.

— Папа, не забудь, что после завтрака у тебя «бег рысцой» — шутливо напомнила ему дочь о их договоренности гулять вокруг дома, — а то потом жарко будет.

И то правда — сентябрь выдался по-летнему знойным: пекло неимоверно и чуть ли не с самого утра, ему же предстояло «отмахать» три круга, вчера осилил только два. Иван Данилович кивнул, негромко пробормотал, мол, хорошо, доча, я на все согласен, только, пожалуйста, не уезжай, и поплелся в ванную.

За завтраком дочка напомнила, что вечером должна уезжать, билет был куплен уж давно, он знал, но постоянно старался находить причины, чтобы удержать её. Вот и сейчас брякнул первое, что пришло на ум:

— Не торопись, доча… побудь еще немного… через недельку, может, все и закончится.

— Что закончится? — насторожилась дочь. — Ты про день рождения, что ли?

Иван Данилович только криво усмехнулся — нет, не про это он подумал, какой там день рождения? — после смерти жены он его больше никогда не справлял. Что справлять-то? — старость-то — не радость. Особенно, когда ты один.

Он не рискнул сказать о предчувствии, все равно бы не поверила, только бы расстроилась и, как обычно, заплакала, а слезы ее он не переносил, особенно в последнее время, да и сам был порой готов залиться горючими слезами… С другой стороны, ему стало жалко дочь — она с ним нянчится, как с малым дитем, а дома в Риге, поди ее уж давно заждались домочадцы — муж и сын, его двадцатипятилетний внук, и вместо того, чтобы опять взяться отговаривать, ласково произнес:

— Что ж, доча, ладно, поезжай… конечно, поезжай, моя милая… не волнуйся, я тут справлюсь без тебя… раньше ведь справлялся?

Понимая, что сегодня — последний шанс облегчить душу, весь день напролет порывался начать разговор, поделиться воспоминаниями, но так и не рискнул, не собрался с силами — уж слишком тема была тяжела, разом не поднять, и теперь был сердит сам на себя… хотя про себя он уж давно все дочери рассказал (там все складно получалось)… да, разве ж так она услышит?

Вечером дочь уехала… Иван Данилович как обычно сидел за круглым столом, подперев рукой тяжелую стариковскую голову, слушал включенный телевизор — передавали новости… Она подошла к отцу, ласково его обняла и поцеловала в шершавую щеку, заросшую жесткой щетиной — после операции он брился не часто. Как ни храбрилась, а все-таки не удержалась и заплакала, мол, как ты, папа, без меня здесь проживешь. Он, как мог, ее успокоил, сказал, не в первой, не волнуйся, доча. Она стояла в дверях, когда он окликнул её напоследок, но сказать так ничего и не успел — поздно! — и только рукой махнул, мол, прощай, дочка. Дверь захлопнулась, и он вытер рукавом долго сдерживаемые слезы. Новости из телевизора заставили отвлечься, хоть и были никудышными: Россия зализывала раны после недавнего дефолта, а вот ридну неньку Украину захлестнула волна неплатежей бюджетникам и пенсионерам, Иван Данилович тоже стал жертвой зловредных неплатежей, испытал лихо на собственной шкуре по полной — законное обеспечение от государства не получал больше года, ну, благо ему дочь помогает, и как только другие старики выживают?..

Ночь прошла тревожно, мучила бессонница. Он так и не заснул до утра, нещадно себя ругая. О многом передумал в ту муторную ночь и не в первый раз пожалел, что в свое время намеренно скрыл тот факт, что числился одним из пяти миллионов, иначе говоря, — был советским военнопленным… Почему? Молодой был, больше пекся о безупречной репутации, нежели о незапятнанной чести.

В полдень заявился сын… В отличие от старшей сестры, не чуравшейся перемены мест, он звезд с неба не хватал. Всю сознательную взрослую жизнь прожил в одном городе вместе с родителями. Здесь и школу окончил, и работать пошел, и женился, и детей родил. В последние годы, к великому сожалению Ивана Даниловича, сын покатился по наклонной и, чем дальше — тем быстрее. Косвенно из-за потери постоянного места работы — завод, на котором он трудился, обанкротился. Сын не работал уже несколько лет, перебиваясь случайными заработками чернорабочего и почти все, что зарабатывал, пропивал. Но главная причина, конечно, крылась в его характере — сызмала был малохольным, слабохарактерным и охочим до выпивки.

Цель прихода к отцу была понятна — сынку срочно требовалось поправить здоровье после гулянки, а грошей на то, чтобы опохмелиться, не было. За другим он сюда и не являлся. Иван Данилович, конечно, его отшил, но стыдить не стал, бесполезно… Горбатого могила исправит.

Получив отказ назло отцу сын засмолил цигарку (сам-то Иван Данилович из-за болячек давно уж бросил курить и выпивать). И завел свою вечную «песню»: зря ты, батько, во время войны кровь проливал, лучше б под немцем остались, сейчас бы баварское пиво пили и «как сыр в масле катались» — от таких поганых речей старику на душе стало еще горше… Вот уж не думал — не гадал, что сын заделается заправским бандеровцем, попав под влияние украинских националистов. Совсем тяжко от подобных речей стало бедному старику. Иван Данилович сокрушенно покачал головой:

— Эх, сынку, дурья твоя башка, если б не подвиг советских солдат, не баварское тебе пиво сейчас пить, а свиней пасти, в холопах бегать у немца.

— Все брешешь ты батько — сын нахально выпустил кольца сигаретного дыма в лицо отцу, — говорил, что партия нас спасет, что там двадцать миллионов коммунистов… и где она теперь, твоя партия и эти двадцать миллионов?.. — и добавил, — да хоть бы и в холопах — все равно бы гроши какие-никакие платили, а теперь шо? — во! — и показал отцу смачную дулю, которую Иван Данилович, разумеется, не рассмотрел даже своими «диоптриями», но по интонации сына жест уловил безошибочно.

— Молчи, дурак! Что ты в этом понимаешь?! — вскипел Иван Данилович и в сердцах прогнал его с глаз долой, только воздух здесь отравляет ненавистным бандеровским смрадом.

Сокрушенно подумал, как же так?.. Где и когда промашку сделал?.. Ведь сын рос как все другие мальчишки — октябренок, пионер, комсомолец… Дурного примера ему не подавал… Нет, успокоил себя Иван Данилович, просто время такое настало, так все прогнило вокруг, что черное стало белым, а белое черным… да не в том беда, что сын по кривой дорожке пошел. То его добровольный выбор — взрослый лоб уже, давно сам за все в ответе. И с той болью отец уже свыкся…

Другая печаль терзала: он так и не решился рассказать дочери свою жуткую историю — как стал узником лагеря № 6 в румынском городе Калафат, что на левом берегу Дуная уезда Долж напротив болгарского городка Видин. Три года рабского труда за пустую баланду, сваренную из картофельной кожуры — один раз в день ею кормили, да давали двести грамм хлебного эрзаца! Как ноги не протянул от такой кормежки — одному Богу известно? А до того была трагично известная «Уманская яма», куда попал в конце августа 1941 года. Адское место! Тот немецкий концлагерь располагался под открытым небом в глиняном карьере кирпичного завода, обнесенного со всех сторон колючкой и пулеметными вышками, поначалу пленных там вовсе не кормили и не поили, — приходилось есть глину и пить воду из грязных луж. Люди мерли как мухи! Ох и нахлебался там горюшка Иван Данилович, но все выдюжил, все стерпел, не погиб… Потом был другой концлагерь, тоже на юге Украины, более приспособленный для существования — с сортирами, с кухней, с деревянными неотапливаемыми бараками, правда, окна были без стекол, но к чему подобная роскошь для русских скотов? Из-за скученности в бараках спать на нарах приходилось исключительно на боку, но места на всех все равно не хватало. Холод, голод, инфекционный мор — порой казалось, что уже все — конец… Потом Ивану Даниловичу несказанно повезло: как уроженца Молдавии его перевели в румынский лагерь, где отношение к советским военнопленным оказалось на порядок гуманнее, чем в немецких. Поговаривали, что сам Гитлер с барского плеча одарил Антонеску, фашистского диктатора Румынии, несколькими тысячами русских узников — своих-то пленных у румын было не густо, а в рабской рабочей силе те крепко нуждались. Вынужденное перемещение и спасло жизнь Ивану Даниловичу. Однако мириться с участью раба он не мог и вместе с товарищами по заточению устроил побег. Летом 1942 года. Хотели бежать в горы к югославским партизанам, по наивности рассчитывая на пролетарскую солидарность румынских батраков. Крестьяне из первой же хаты, куда они обратились за помощью, блуждая в окрестностях деревни, сразу же выдали их жандармам.

За побег получил двадцать пять ударов палкой и месячное пребывание в карцере (и это еще ему повезло), в немецком бы лагере попросту расстреляли в назидание другим. После победы в Сталинградской битве отношение румын к русским узникам кардинально изменилось, начались послабления, и массовой смертности уже не стало. Тогда у Ивана Даниловича появилась надежда, что он выйдет отсюда живым. С каждым днем надежда росла и крепла все больше. В начале августа 1944 года советские армии вошли в Румынию, там произошло народное восстание — режим Антонеску свергнули, и румыны обратили оружие против недавних союзников. Тогда заключенные лагеря № 6 и подняли восстание — румынских «вертухаев» разоружили, по счастью обойдясь без жертв, и над административным бараком подняли красный флаг. Правда, позже попали в переделку: немецкие части, разгромленные в Югославии, спешно уходили по Дунаю и обстреляли лагерь из орудий канонерских лодок. Так Иван Данилович и получил осколочное ранение в голень левой ноги. Утром следующего дня в лагерь вошли передовые подразделения 53-ой армии Второго Украинского фронта. Радости узников не было предела. Правда, радоваться пока что было рано — каждому предстояло отчитаться, доказать невиновность перед специальной комиссией, в которую, наряду с армейскими чинами, вошло несколько человек из числа военнопленных офицеров. Принимали по одному, но Ивана Даниловича, как раненого, занесли под руки товарищи по заключению, сам ходить не мог… Вопросы задавались вроде как простые: где и при каких обстоятельствах попал в плен? в каких лагерях находился? сотрудничал ли с немцами? Поди ж ты, ответь на них правильно, так, чтобы тебе поверили, что ты — абсолютно «чистый»… К счастью, Ивану Даниловичу поверили, правда, пришлось расстаться с офицерским званием — такова была расплата за попадание в плен. Определили в штурмовую роту, но поначалу отправили на лечение в прифронтовой госпиталь, рана оказалась серьезной, долго не заживала, кровоточила, причиняла массу страданий, ходить, не хромая без костылей и без палки не получалось… В конце концов рана зажила, его выписали. Направили в подразделение, где его никто не знал — до конца войны оставалось меньше полугода. Ему еще пришлось повоевать в Венгрии, а на самом исходе войны в Чехии под Прагой, откуда отборные части Ваффен-СС прорывались на запад к американцам, чтобы сдаться в плен. Здесь Ивана Даниловича тяжело контузило, да он мог и погибнуть, когда после артобстрела, добивая раненых и контуженых, эсэсовцы прочесывали на бронетранспортерах огромное зеленое поле, проросшее озимой пшеницей. К счастью хуторяне-чехи помогли спрятаться в ближайшей деревушке. Потом он снова влился в войска, домой вернулся перед Новым 1945 годом после того как в Маньчжурии разбили японцев… Как и положено, встал на воинский учет. А тот факт, что почти три года из четырех военных находился в плену, не то чтобы скрыл, просто оставил за скобками. Как такое стало возможно? А всё просто: таких демобилизованных солдат, как Иван Данилович, по всей стране оказалось несколько миллионов — поди проверь каждого… Его тогда не спросили, а самому упоминать про плен — нет, уж!

Пятьдесят три года с тех пор прошло, а такое чувство, будто случилось вчера. Ничего не забылось. Но со временем стала мучить его заноза — будто утаив правду, пошел против совести.

Что же ему делать?

Ночь, жаркая и душная, полная воспоминаний, снова прошла тяжело. Осознавая, что для него пошел обратный отсчет, он не паниковал, потому что твёрдо решил, как следует поступить. Умирать одному в пустом доме совсем не улыбалось, это — раз, а два — рассказать о том, что с ним произошло на войне, хотя бы случайному попутчику — всяко лучше, чем уносить с собою тайну, держать при себе, не терпелось освободиться от неё… Соседи для этого не годились — все ж таки пресловутая репутация, не хотел ее перед смертью замарывать.

…Путь предстоял не близкий — в Одессу, в тамошний госпиталь для ветеранов войны, где он хотел продиктовать кому-нибудь свою горькую историю, чтобы затем передали дочери. Пока же следовало продолжить тренировки… Несколько дней он выходил из дома с непременной спутницей — алюминиевой палочкой для незрячих, старательно нарезая круги вокруг дома, как и наказывала дочь, каждый раз увеличивая расстояние. Ходить было трудно, жара стояла адская, казалось, что сама природа воспротивилась его последнему желанию, вознамерилась сжить со свету раньше срока. Старик не давал себе поблажки, и на третий день за час сумел одолеть шесть кругов, побив рекорд, установленный им еще до отъезда дочери, понял, что готов к последнему долгому путешествию — больше четырехсот километров. Добираться на автобусе? Иван Данилович такой вариант отмел сразу: не любил он автобусную трясучку по бездорожью, поэтому выбрал смешанный маршрут — шестьдесят километров автобусом до Знаменки, дальше поездом до Одессы, — из Харькова через Знаменку в день проходило несколько пассажирских поездов.

Он вышел из дома ранним утром, облачившись по столь важному случаю в старенький полушерстяной костюм, несмотря на возможно жаркий день. Предстояло «по холодку» дойти до автовокзала, который находился неподалеку — на соседней улице, и попутно попрощаться с родным городом. Основанный через год после смерти Сталина как поселок гидростроителей, он насчитывал всего-навсего сорок четыре года, но успел трижды сменить название. В тот же самый год Иван Данилович заселился с семьей в новый дом на улице Ленина. Через семь лет в начале 60-х, гидроэлектростанция вошла в строй, заработав на полную мощь, поселок преобразовали в город, взяв, вопреки советским законам, в качестве названия фамилию главного руководителя Страны Советов, всемирно известного кремлевского смутьяна, грозившего с высокой трибуны ООН похоронить весь Запад, впрочем, ненадолго — через год снова переименовали, через семь лет — еще раз…

К сожалению Ивана Даниловича «город светлых вод», прозванный так за обилие в городской черте многочисленных водоемов, заводей и озер, за последние десять лет обветшал, лучшие времена остались позади, как, впрочем, и всей Украины. С началом эпохи приватизации позакрывались почти все промышленные предприятия, а те, что остались на плаву, влачили жалкое существование. Большинство оставшихся без работы подалось на заработки в более прикормленные места, город обезлюдел — не сразу, постепенно, в городском бюджете не стало денег, некогда цветущий город-сад с ухоженными парками и скверами превратился в натуральную помойку — улицы и парки не убирались, повсюду валялся мусор, все приходило в упадок… Красавец-фонтан перед Дворцом культуры давно перестал работать; как рассказала Ивану Даниловичу дочь, потух даже вечный огонь, зажженный к 25-летию Победы у обелиска на аллее Героев Великой Отечественной войны. И слава Богу, всего этого Иван Данилович не смог увидеть из-за слабого зрения…

Он глянул в сторону улицы Ленина, поднимающейся к вершине Табурищанского мыса, по которому хаживал бесчисленное количество раз, а теперь, тяжко вздохнув, в последний раз перешел главную улицу и поплелся дальше, волоча старые непослушные ноги, моля Бога о том, чтобы к исходу дня добраться до госпиталя.


Скрыть

Читать полностью

Скачать

Аномальная зона

Галке не везло на мужчин. Не в том смысле, что их у нее не было, напротив… Эффектная блондинка с голубыми глазами, она привлекала многих, — про таких женщин в народе говорят: «все при них». И ещё — она очень юно выглядела: в автобусе, по пути из поселка в город на учебу, без макияжа, с волосами, забранными в будничный хвост, ее порой принимали за школьницу, обидно называя девочкой («девочка, передай деньги кондуктору»).

Да, что ни говори, Господь Бог щедро одарил ее красотой. И с умом у Галки все было в порядке. Просто ей хотелось иметь рядом зрелого мужчину, а на деле все ее ухажеры оказывались младше ее, будто на роду было написано. Так и выходило. Всегда. И со всеми. Включая и мужа Сергея, за которого, хоть и вышла она по любви, а не по залету, но обожглась на всю жизнь.

А ведь как романтично все начиналось…

Они познакомились в любительской театральной студии при заводском клубе. Репетировали, ни много ни мало, — Шекспира: «нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте». И почему-то престарелый отставной режиссер с трескучим блеющим голосом, ярый поборник системы Станиславского, любивший апеллировать к «памяти чувств», уже на первой их репетиции, с физиологичной своей тонкостью разглядел зарождавшееся чувство и доверил им сыграть юных возлюбленных. А больше, кстати, и претендентов не оказалось — остальные не подходили по возрасту, — были седы, лысы и безобразно пузаты. Репетиции шли каждую неделю в течение полугода, и в преддверии заводского юбилея дали шумную премьеру. Был аншлаг. Звучавшие со сцены любовные признания не остались без ответа — в финале спектакля иные эмоциональные заводчанки, не стесняясь, ревели навзрыд.

На следующий день Сергей и Галка поженились. И хотя торжество получилось более чем скромным, как говорится, на две с половиной копейки, (без традиционных белого платья и фаты, приглашенных гостей и народного гуляния), они все равно были счастливы. Сергею тогда, кстати, только-только исполнилось восемнадцать лет. А Галке, что греха таить, — на семь лет больше. Что скажете, приворожила опытная бабенка несмышленого мальца? На смотринах его мамаша так и бросила ей в глаза, точно обглоданную кость, свой «вердикт»: «Окрутила, ты, Галина, моего молодого дурака». В общем, с той поры не заладились у Галки отношения со свекровью.

Недолго прожили молодожены вместе: Сергея весной призвали в армию на два года. Даже не отгуляли до конца медового месяца. Отсрочек военком, суровый усатый полковник, туго перетянутый скрипучей портупеей, не дал. «Перебьетесь! — рявкнул он в ответ на галкину просьбу, — раньше уйдет, скорее вернется». Веских причин поблажки не усмотрел, а потом вдруг по-отечески и более благожелательно добавил: «Радуйся, дуреха, что у тебя муж — не чурка среднеазиатская, а обычный русский парень, вернется домой живой и невредимый, а не в цинковом гробу, так что попусту слезы не лей!» Всем было известно, что в Афганистане уже больше года стояли советские войска и не для того, чтобы сажать деревья; по негласному решению партии и правительства туда, южнее Кушки, для пополнения «ограниченного воинского контингента» пока еще отправляли преимущественно этнических таджиков и узбеков.

Известно ведь, что перед смертью — не надышишься, а перед долгой разлукой — не налюбишься. Последние их семейные дни и ночи выдались бурно-страстными, они не могли насытиться друг другом, три дня подряд не вылезали из постели. А через месяц после того, как он ушел, она поняла, что беременна и очень обрадовалась — ребенок, зачатый в любви, будет счастливым! Почему-то сразу подумала, что будет мальчик, которого непременно назовет Антошей. Так и вышло. Конечно, Галке помощи ждать было неоткуда — свекровь обходила их дом стороной, семейными делами сына не интересовалась, даже не удосужилась поздравить со свадьбой, про внука ничего слышать не желала. Своя мать, еще достаточно молодая женщина, проживавшая в родном городе Шагала, сама пыталась устроить собственную жизнь, приехать не могла (или не хотела) — у нее как раз в это время закрутился пикантный роман с заморским дальнобойщиком. «Ну и что с того, что кривогубый, зато — югослав», — делилась она в письмах с дочерью. Надо все-таки отдать должное ее матушке: учитывая непростые обстоятельства, в которых оказалась Галка, она раз в месяц исправно высылала деньги — на них та и жила. Помощь матери выручала, ведь прожить на жалкое солдатское пособие, выплачиваемое военкоматом, было невозможно… Так что родильный дом они покидали только вдвоем с сыном. И хоть Галка к этому была готова, ей тогда взгрустнулось.

С рождением ребенка ее жизнь кардинально переменилась: учебу в институте пришлось оставить до лучших времен — не колеблясь, взяла академический отпуск, все свое время отдавала сыну. Забот прибавилось настолько, что порой не хватало часов в сутках. И все время очень хотелось спать… спать… спать… но сознание того, что с ней рядом родное существо, абсолютно беззащитное и беспомощное, со сморщенным маленьким личиком, кряхтевшее, как старичок и без устали сучившее ножками, успокаивало. Главное, что сынок креп и рос прямо на глазах. Это ли не счастье?

Очень поддерживали письма от мужа-солдата, добрые, нежные, заботливые, они приходили от Сергея каждую неделю, а иногда и по два. Она, само собой, так же часто ему не писала — на это не было времени, а нередко и сил. Галка аккуратно нумеровала солдатские весточки, проштампованные синей треугольной печатью с номером войсковой части, складывая их в стопку, часто перечитывала, выучив назубок подробности армейского житья-бытья своего супруга. …После трех месяцев «учебки», где он успешно прошел курс молодого бойца и обкатку танками, Сергей попал служить в одну из мотопехотных частей, дислоцированных в Пермском крае. Впрочем, повышать навыки стрельбы из автомата и чистить картошку на кухне, как и положено по первости, зеленым новобранцам ему пришлось совсем недолго, местный начальник клуба, молодой старлейт, прознавший о театральных подвигах юного солдата с радостью забрал его в помощники — заведовать полковой художественной самодеятельностью. Сергей считал, что ему несказанно повезло, поскольку клубный начальник его, оказался не солдафоном, а сугубо штатским душевным человеком, кстати, завзятым театралом. Сергей быстро освоился с обязанностями киномеханика, с удовольствием крутил по выходным солдатам героико-патриотические и комедийные фильмы. Быстро сколотил театральную труппу из салаг, изображая перед ними бывалого режиссёра, пытался привить им азы «памяти чувств», и даже лелеял мечту поставить когда-нибудь для однополчан «Гамлета», ну, и, конечно же, успевал забрасывать любимую жену письмами.

Так она и жила в то время — от письма до письма и, конечно, очень забеспокоилась, когда в течение целого месяца — дело было в середине лета — от него не пришло никаких вестей. Она уж было собралась обратиться с запросом к командиру части — что случилось с моим мужем? — как однажды поутру обнаружила в почтовом ящике запоздавшее послание. Как оказалось, все в порядке, просто он побывал на войсковых учениях, обеспечивал досуг однополчан в полевых условиях, писать откуда было запрещено по соображениям секретности. Надо сказать, что письма после этой длинной паузы стали приходить реже. Более того, и тональность писем изменилась — слог стал сухим, казенным, даже безразличным, а ведь уже три месяца, как появился на свет Антоша — крохотное подтверждение их любви. Сергей, к ее огорчению, стал мало интересоваться сыном. И она, перебрав все возможные варианты, даже заподозрила его в измене, но муж, почувствовав между строчками невысказанную тревогу, поспешил объясниться: «мол, в своем ли ты уме, родная, не о том думаешь, ожидая мужа, защищающего Родину, службы у меня прибавилось настолько, что не до писем теперь», — кстати, до возвращения домой Сергею тогда оставалось ровно полгода. Впрочем, сам он обратный отсчет своей службе почему-то не включал, будто забыв про «дембель». Сообщил без особого сожаления, что любимую некогда художественную самодеятельность он оставил, труппу, сбитую из салаг, распустил, так ничего и не поставив, поскольку начальник клуба сменился: с приходом нового — майора по званию, которому кроме бутылки ничего не надо, — сменились и приоритеты в организации солдатского досуга, а о том, куда пропал старый его начальник, так им уважаемый — на повышение пошел или на учебу в академию или еще куда — не обмолвился ни словом, ни пол-словом. Заметил только вскользь, что теперь все свободное время старается проводить в солдатской библиотеке. Зачем он там сидит, над чем корпит, какие прорабатывает вопросы, не сообщил. Ее это удивило, поскольку раньше за ним не замечалось подобных пристрастий.

Сергей объявился как снег на голову, раньше срока почти на два месяца, Галка его так рано не ждала, но, конечно же, очень обрадовалась неожиданному приезду. Как он объяснил — командование части отпустило его раньше в качестве поощрения за проявленную отвагу во время учений. «А разве так бывает?» Ее наивный вопрос остался без ответа, что дало повод подумать о том, что он попросту дезертировал — но зачем? — впрочем, ее подозрения вскоре рассеялись, когда он без всяких последствий посетил военкомат, встав на учет. Антоша как раз в это время стал делать первые шажки, видимо, возвращение отца благотворно сказалось на его развитии.

Галка, конечно, была наслышана о том, что армия — «школа жизни» и, как правило, кардинально меняет людей, но чтобы настолько?! В первый же вечер, когда Сергей снял форму, её повергла в ужас огромная татуировка у мужа на груди — две непонятных отвратительных фигуры: одна — что-то вроде шамана и другая — парящий ангел с женской грудью. На вскрик, что это значит и зачем он это сделал, Сергей ничего внятного не ответил, набросившись на неё с грубыми ласками, позднее только злился, если она с омерзением смотрела на его обезображенную кожу, и пыталась всё же выяснить происхождение зловещей «картины».

Однако, это было только началом. Постепенно она поняла, что Сергей вернулся домой другим человеком — с явными отклонениями от нормы. Таким она его еще не знала и раньше не видела, от прежнего, нежного, заботливого, любящего Сергея ровным счетом ничего не осталось, временами он напоминал какого-то жуткого «зомби» из фильма ужасов. Он мог часами сидеть, уставившись в одну точку, не реагируя на ее вопросы, на крики ребенка, на приглашения поесть или прогуляться, а когда, оживая, возвращался в реальность, начинал бессвязно разглагольствовать об одном и том же — почему-то его невероятно захватила тема инопланетного вторжения на Землю… Он утверждал, что «пришельцы давно уже среди нас, шпионят за нами не один десяток лет и без удержу тырят земную энергию. Скоро, мол, все земляне останутся „на бобах“ и как один передохнут от голода и холода; и в этих новых условиях грядущего апокалипсиса, якобы, нет никакого смысла растить человеческое потомство». Он точно «сдвинулся по фазе», во что верить не хотелось. Что стало причиной сдвига, произошедшего с ним, (вне всяких сомнений, — в армии), она не знала и только смутно догадывалась о том, что деградация мужа как-то связана с его неожиданным молчанием в течение месяца прошлым летом. До сих пор она знала, что ей не везет с мужчинами, но чтобы настолько, да еще с мужем! — впору было повеситься, только сынок и останавливал ее от этого опрометчивого шага — на кого его оставишь?… Больше всего Галка и боялась за сына, старалась вообще не оставлять его наедине с Сергеем.

Вскоре она научилась загодя распознавать приближающийся приступ, смену его психического состояния. Чуяла обострение болезни уже за несколько дней до ее начала по затхлому запаху, исходящему от мужа, когда тот вдруг переставал чистить зубы, бриться, умываться, намеренно обряжался в занюханный старый ватник и натягивал на грязные босые ноги разбитые «кирзачи». После смены на заводе он, бывало, без конца колесил по поселку на разломанном велосипеде с тлеющей цигаркой, зажатой в углу рта, и приставал с разговорами на инопланетные темы к каждому встречному. До поры до времени с ним говорили, а потом, когда молва поползла по поселку, что он свихнулся, от него стали шарахаться в разные стороны, крутя пальцем у виска.

Бессонной ночью, слушая вполуха бессвязную речь безумного супруга, она, точно загипнотизированная, рассматривала его мутные глаза с болезненно расширенными темными зрачками, тщетно пытаясь найти там крупицу разума, но различала лишь светлое пятно неясного отражения собственного бледного лица, и с омерзением ожидала наступления самого жуткого момента — исполнения супружеских обязанностей. Как назло именно во время бредовых разглагольствований Сергей становился ненасытным и охочим до секса, и всячески домогался Галки. Своими отказами — жалобами на плохое самочувствие, слабость и усталость, постоянную головную боль — она еще больше распаляла его ненасытное животное желание. В такие моменты для нее, наверное, было легче залезть в пекло к черту, чем улечься с ним в одну постель

Ночные ссоры до пяти утра, до полного изнеможения, с криком, воем, руганью, испепеляющей ненавистью в глазах, когда оставалось совсем чуть-чуть до того, как схватить, что попадется под руку, и со всего размаху шарахнуть по ставшему ненавистным широкому потному лицу. Чтобы спастись от него, она пряталась на ночь в ледяном туалете семейной общаги, куда часто убегала без тапок, в одной ночной рубахе, и до самого серого промозглого утра мёрзла там, сидя на загаженном грязном унитазе с посиневшими руками и ногами и возвращалась назад, услышав плач ребенка, опасаясь пробуждения мужа от внезапного сна-забытья. В эти отвратительные минуты, когда она пыталась найти хоть какую-нибудь соломинку утешения, мозг буравил один вопрос, почему ей так не везет на мужчин?..

Неожиданно их семье, стоявшей в общей очереди на жилье, свалилось с неба счастье: им дали однокомнатную квартиру в только что построенной блочной пятиэтажке. Дом стоял на самом краю поселка неподалеку от инструментального завода, на котором она порядочно отмахала, и где по-прежнему работал Сергей. Место это находилось рядом с трассой, ведущей с одной стороны в город, а с другой — к военно-морской базе флота. Но Галка не знала — радоваться ей или нет, пока сама не сходила и не посмотрела новое жилье… Квартира оказалась с необычной планировкой, продолжением прихожей была комната без окон, не больше четырех квадратных метров, в которой могла разместиться кушетка, — при наличии задвижки будет где прятаться по ночам, не боясь за подросшего Антошку, тот как раз пошел в младшую группу детсада.

Тем временем Галка продолжала двигаться по своему непростому пути к вожделенному городу, в окрестностях которого жила. Попав сюда когда-то случайно на экскурсию, была поражена и загорелась желанием здесь обосноваться. Пусть город был разрушен во время войны, по большей части по-советски безлико отстроен, в нем сохранилось несколько мест, которые заключали в себе атмосферу давней старины (семьсот с лишним лет — не шутка!) и некий отблеск ранее неведомого ей западного колорита. Чтобы осуществить мечту, после школы попробовала поступить в институт — не прошла по конкурсу, хоть экзамены сдала прилично, но домой не вернулась, устроилась на завод в пригороде, здесь же сняла угол, потом комнатку.

И вот теперь умудрилась-таки окончить институт, получила диплом инженера и должность младшего научного сотрудника в одном из проектных институтов. Иногда думалось ей, что в удачном браке расслабилась бы, разленилась, а тут надо было «лапками сбивать молоко в масло»… И хоть ей не везло на мужчин, но жалеть себя было не в её характере.

Как-то раз, вернувшись домой, обнаружила, что квартира пуста, подумала: «Опять колесит на драндулете по поселку», как вдруг услышала глухие сдавленные рыдания, доносившиеся из тёмной комнаты, отворила дверь и увидела мужа, притулившегося на краю кушетки. Подняв на неё воспаленные глаза, он прошептал дрожащим голосом: «У меня… крыша едет… боюсь я… не знаю, что делать!» Пораженная Галка крепко прижала его к груди и начала качать, словно ребенка, шепча слова утешения. Именно тогда он, наконец-то рассказал о том, что с ним произошло.

Во время войсковых учений они с начальником клуба отправились на «газике» в политотдел — за новыми фильмами и полковой почтой. Туда добрались без приключений, а обратно, чтобы сократить время, срезали, поехав по глухой проселочной дороге и заблудились, взяв за ориентир левый берег реки, протекающей в лесу, не очень широкой и не очень быстрой.

Неожиданно заглох мотор «козла», сколько с ним не бился шофер-ефрейтор, все было впустую. Вечерело, и старлейт дал добро располагаться на ночь — на землю положили жестяные коробки с фильмокопиями, сверху набросали еловые ветки, а потом постелили брезент, получилось вполне сносно. У водилы под задним сиденьем нашелся «энзэ» — пара кило картофеля и банка тушенки… Причём, чтобы развести огонь, водитель бросил Сергею спички и снова уткнулся в мотор, тот протянул руку, чтобы поймать и оторопел: коробок завис в воздухе. Когда к нему вернулся дар речи, спички лежали на ладони, а прибежавшие на зов сослуживцы только рассмеялись, сказав, что от голода и усталости у него начались «глюки». Потом развели костер поближе к спальным местам, чтобы дымом отгонять комарье, напекли картошки, наелись и легли спать. Всю ночь не давали погаснуть огню, по очереди бодрствуя — на всякий случай… и как-то незаметно уже под утро все разом отключились. Когда очнулись с затекшими конечностями у потухшего костра, солнце стояло в зените над елями, и… к своему изумлению обнаружили, что у всех троих часы остановились без одной минуты шесть. Ефрейтор бросился к машине, чтобы глянуть в циферблат «козла» — и там две стрелки — часовая и минутная — образовывали почти единую абсолютную вертикаль… наверное, с большого перепугу — он мгновенно запустил мотор, остальные в панике побросали в «козел» коробки с фильмами и с облегчением покинули странное место; сначала долго молчали, а потом начали нервно хохотать, глядя на распухшие рожи, нещадно искусанные гнусом… И тут в паузе водила вспомнил: «Я воду для радиатора набирал давеча, а река-то текла в обратную сторону…" Смех разом оборвался — всеми овладело непостижимое паническое животное чувство: так молча и стуча зубами от страха, доехали они, наконец, до части.

Но самое жуткое в этом происшествии обнаружилось вечером по возвращении в полк: оказалось, что вместо «потерянных» суток они провели НЕЗНАМО ГДЕ почти трое — их уже начали разыскивать…

Галка спросила о его «боевых товарищах».

— Лучше и не спрашивай, — тяжело ответил он: ефрейтор пропал без вести, просто сгинул, а начальник клуба застрелился ночью во время дежурства по политотделу.

В довершении монолога он, осененный внезапной догадкой, вдруг вскочил с кушетки и доверительно зашептал: «А может это и не инопланетяне?.. А… земляне будущего… научились управлять временем и возвращаются, чтобы следить за нами!!!» Лихорадочный блеск глаз мужа заставил Галку оцепенеть.

Потрясенная, она поняла — ничего хорошего в будущем ее не ждет.

Этот жуткий эпизод развязал ей руки, она стала искать отдушину на стороне, рассуждая так: если бы Сергей был буйно помешанным, она бы с чистой совестью давно бы сдала его в психушку, но он со своими шизофреническими припадками для них с сыном опасен не был, оттого и продолжала терпеть.

Ездила на работу, по обыкновению, на автобусе, дизельный поезд на дух не переносила из-за его медлительности, да тот и ходил редко. Девочкой, кстати говоря, ее уже перестали называть, возраст и печали брали свое. И пусть годы катились к тридцати, она все еще была молода и привлекательна. Интересная работа в городе, который ей очень нравился, поднимала настроение. К тому же возникали новые знакомства: в коротких паузах между домом и работой она умудрялась встречаться с мужчинами, стараясь забыться от опостылевшей семейной трясины. Новые мужчины (снова моложе ее) удовольствия не доставляли, она даже испытывала брезгливость к себе самой, и, возвращаясь после свидания, сразу вставала под душ, а муж, доведенный своей неутоленной мужской нуждой до исступления, едва не взламывал дверь ванной комнаты. Она оправдывала себя: каково это спать под одним одеялом с психом, почти не надеясь, что он проснется здоровым.

Он долго не давал развода, шантажировал самоубийством, хотя, будучи человеком трусливым, никогда не наложил бы на себя руки. Однако внезапно все неожиданно разрешилось, так обычно и бывает в жизни, когда не предпринимаешь никаких усилий и только терпеливо ждешь. Побывав однажды в санатории, где он, поимел оглушительный успех у женского пола (от персонала до отдыхающих), воспрянул духом и мужским своим началом, и по приезде объявил о разводе. Поступил по-джентльменски, вернувшись к матери, и вскоре вновь женился — новой жене его причуды были «по барабану» — «с главным достоинством всё в порядке». Галка не стала рвать отношений со своим бывшим, не хотела лишать сына возможности общаться с отцом, да к тому же Сергей по-прежнему оставался для неё «больным ребенком».

Шло время, а ей по-прежнему не везло на мужчин… Хотя, как посмотреть. В её жизни возник новый персонаж — Розан, жгучий красавец-болгарин. Познакомились в её проектном институте, где тот проходил преддипломную практику. Красивая пара. Куда бы ни приходили, на них сразу обращали внимание. И пусть ему было двадцать два года, а ей за тридцать, (эта рекордная для неё разница в возрасте только раззадоривала, а то, что он стал первым иностранцем в её любовной практике, и вовсе поднимала тонус). Кстати, внешне двенадцати лет, разделявших их, заметно не было: мальчишкой Розана нельзя было назвать, он был ярким брюнетом с пышными усами и мощным торсом, прибавлявшими ему солидности. К тому же, сын южных краев, где взрослеют рано, он знал, как обходиться с женщинами едва ли не с пятнадцати лет, в арсенале его мужских качеств находились накачанные бицепсы, позволявшие ему выносить женщину на руках из ванной после купания — верх блаженства для любой.

Откровением для неё стала особенность болгарского языка — уменьшительно-ласкательные имена. Оказалось, что самое нежное обращение к Галине — Галка! Она не сразу к этому привыкла, но постепенно стала с трепетом отзываться на имя — грубоватое по-русски, но чувственное по-болгарски. Правда, так он называл её не всегда, а когда нужно было получить что-то, ибо здесь заканчивались добродетели сильного и красивого мужчины с гнильцой внутри — приспособленца с низкой душонкой, способного завязывать и поддерживать отношения для дальнейшей выгоды.

Галка не тешила себя надеждами, не строя далеких планов, зная, что, в конце концов, он вернется на родину. Установившиеся отношения устраивали обоих: в ласке нуждался каждый из них. Помимо этого Галка стремилась сделать интереснее его пребывание в Союзе, к каждой встрече пыталась узнать что-то новое об этом городе, ставшим для нее дороже родного провинциального городишки.

Интересно, что, не будучи любительницей шпионских детективов, в юные годы Галка увлеклась случайно попавшей в руки книгой «Вилла Эдит», где описывался загадочный подземный город с будто бы спрятанными там нацистами несметными сокровищами и знаменитой янтарной комнатой. Пытливая от природы, она раскопала ту немногую литературу, что нашла в библиотеке, и загорелась желанием побывать когда-нибудь в старинном городе на берегу Балтийского моря и найти ту самую виллу.

Розан с недоумением слушал её романтические разглагольствования, порой позволяя себе открыто выказывать мнение, мол, «все эти русские — чудаковатые». (То, что по крови она была белоруской, он не понимал, — ни к чему ему были подобные тонкости, — на тот момент его устраивала уютная постель её дома, не то, что казенная койка в общежитии с прогибающейся до пола скрипучей панцирной сеткой). Видел, что её коробит от его надменной критики торговой системы с талонами, общепита, государственного уклада, партийного аппарата, советских неудобств и прочих издержек строя, (будто у них в Болгарии дело обстояло иначе), но не мог отказать себе в гаденьком удовольствии вознести себя перед подругой…

По большей части Галка старалась не замечать его колкостей, хотя ей было «обидно за державу», и она продолжала находить приятные стороны в их отношениях, радуя его и себя. Все это делала с охотой, заботясь о нем, понимая, что он живёт на чужбине. Нет, конечно, она не любила Розана, он ей нравился, она могла по достоинству оценить многие его качества, но чтоб любить… Прежде всего, потому что с самого начала хорошо разглядела самовлюбленную натуру Розана. А любила б, и не заметила, что он ищет выгоду в отношениях с людьми, в том числе и с женщинами.

Они провели вместе зиму и весну, и за это время она к нему, конечно же, привязалась, и если бы после защиты дипломного проекта, как и предполагалось, он возвратился в Болгарию, то расставание она восприняла бы как само собой разумеющееся. И, наверное, не очень переживала, что очередной и несколько затянувшийся роман завершился… Но все получилось иначе: она сама дала отбой. Почему? Потому что понимала: следует на шаг опередить мужчину, охладевшего к ней, успеть красиво уйти. И в случае с Розаном ощутила, что каждая встреча с нею стала ему в тягость. Ну, что же… рядом с ней незаметно прошла зима — самое некомфортное время для южного человека, привыкшего к солнцу. Галка с грустью наблюдала, как с приходом тепла он «выходит из кокона» благопристойности, показавшись на пляже во всей своей красе — прямо Аполлон Бельведерский, — с мохнатой порослью на груди и спине. Эти мужественные космы добавляли шансов самовлюбленному павлину, горделиво ловящему восхищенные взгляды молодых красоток. Галка увидела, как с вожделением разбегались его чёрные глаза — (ой, мамочка, держи меня, сколько вокруг хорошеньких телок!) Тогда, жарким майским днём и появилось у нее предчувствие конца. Она, женщина с точеной, словно статуэтка, фигуркой, сексапильная, привлекательная — всем на загляденье, прохладная после купания опустилась на колени возле Розана, нежно притронулась влажными губами к его коже и… вдруг ощутила, что её прикосновение неприятно. Да, тут Галка все поняла. Поняла, что Розан тянет время для того, чтобы перекантоваться с ней до отъезда и, чтобы потом, уехав в Болгарию, иметь возможность вновь приехать сюда — зачем? — ну хотя бы для покупки цветного телевизора «Рубин». Промучилась весь день и вечер неотвязной мыслью о своей ненужности, не подавая виду, а ночью внезапно очнулась в лихорадке, с недоумением глядя на распластанное рядом красивое обнаженное тело…

Ей приснилась квартира лучшей подруги, где происходило… совокупление Розана с разлучницей. Она видела всё как наяву: не в силах отвести глаза, она жадно хватала взглядом их самые непристойные позы, в которых они безуспешно стремились достичь оргазма… Невероятно, но она даже чувствовала едкий запах пота Розана и сладковато-приторный французского дезодоранта «Фиджи», которым пользовалась сама в минуты близости.

Утром сдержалась, а днем встретившись с ним в столовке с беспечным видом объявила, что расстается с ним как с любовником, но, если надо, может в будущем помочь ему с протокольным вызовом в СССР. Галка повернулась, чтобы уйти, не прощаясь, как вдруг услышала вслед: «Не грусти, дорогуша!» Она, обворожительно улыбнувшись, швырнула: «Я и не грущу. У меня новый потрясающий роман!»

Стало бесконечно больно, обидно и жалко впустую потраченных сил, израсходованных чувств, душевной теплоты, нежности и ласки, на которые не скупилась. Да уж, ничего не скажешь, ей катастрофически не везло на мужчин! И сон оказался вещим: Розан быстро нашел себе новую пассию, и кого? — разумеется, ту самую лучшую подругу. Сама виновата, дура, — познакомила!

Потянулись однообразные дни, но особенно тяжело было бессонными ночами, она буквально сходила с ума, вопреки рассудку желая, чтобы он вернулся, хотя понимала, что этого не произойдет. Все кончено. И пусть всё сделала правильно, было очень горько, одиноко и тоскливо. Видеться с ним в институте, невольно наблюдать за его «шурами-мурами», ощущать его безразличный взгляд было мучительно.

Вообще для нее это оказался не простой период — одной беды не бывает. По городу пронеслась первая шумная волна массовых сокращений, поговаривали, что у них в институте так же кое-кого «посадят на лопату». И вскоре, как и опасалась, Галке предложили подыскивать место, поскольку возможно и её увольнение. Конечно, это был удар. Розан, безусловно, знал об этом, но предпочитал делать вид, что абсолютно не в курсе ее проблем, и, порой встречая Галку, окидывал её высокомерным взглядом.

Она таяла на глазах — в довершении ко всему пошла красными пятнами с ног до головы, врач сказал, что на нервной почве, и прописал противную белую «болтушку». Былое очарование куда-то подевалось, она бродила тенью, с потухшими глазами и опухшими веками. К тому же пропала мать, которая три года назад вышла-таки замуж за югослава: прекратились письма и звонки, перестали приходить посылки из Югославии — богоугодного края.

Как назло, не выходил из сердца Розан: от пожиравшей плотской страсти она готова была лезть на стену, «ты — сука, сука», — твердила она, с ненавистью глядя в зеркало, не в силах подавить чувство омерзения к тому, что происходило с ней до сих пор.

Однажды она поняла, что если не найдет себе мужчину, просто сойдет с ума, свихнется, чокнется, умрет, сгинет, пропадет совсем. «Сегодня же надо переспать с мужиком!» — эта мысль её развеселила. И в тот же вечер, сговорившись с приятельницей, жившей в закрытом городе, где стояли военно-морские корабли, она появилась в ресторане. Выглядела она первоклассно, как в самые счастливые времена, ярко выделяясь на общем фоне, (слава Богу, нервные пятна «а-ля докторская колбаса» остались в прошлом). Кремовое платье с рассыпанными на нём яркими розами из облегающего трикотажа с меховым воротничком и v-образным вырезом, обнажавшим часть груди, — было и впрямь очень красиво. Оно пришло в последней посылке от матери, но случая покрасоваться не было — после разрыва с Розаном нигде не бывала, хотя и могла бы себе позволить немного развлечься: сын отдыхал в пионерлагере.

Галка с едва уловимым волнением исподволь оглядывала зал. За соседним столиком сидели морские офицеры. Без дам. Нет не тот и не этот, — слишком низенький, почти коротышка, мордатый и пьющий, а этот с седеющими тараканьими усами и волевым лицом, — терпеть не могу усатых, надменный красавчик, достаточно с нее… Ей хотелось познакомиться с Ним, однако, твердо решила, что не уйдет отсюда с кем попало… Заиграл ресторанный ансамбль, звучало что-то популярное в народе, парочки потянулись к эстраде, но ее почему-то не спешили приглашать — слишком эффектное платье с претензией на элитный стиль отпугивало потенциальных кавалеров. Отыграли первое отделение, но её так и не пригласили. То ли ее приняли за недотрогу, то ли — за дочку большого чина или, что еще хуже — за синий чулок… И вот она его увидела — молодого симпатичного стройного морского офицера с погонами… э-э… в званиях она не разбиралась — с восхищением разглядывающего ее… Подсел за столик к «коротышке» и «тараканистому», о чём-то с ними поговорил… Она перехватила его пристальный взгляд, он смутился. Надо же, какой стеснительный. Молоденький — этим её уже не отпугнешь, — всё… он, только он! Как раз объявили белый танец, она не раздумывая поднялась и подошла … Обручальное кольцо на правой руке её не смутило, отступать не собиралась. Во время танца узнала: он нездешний (как она и поняла по тонкому кольцу, у местных, как правило, золотые «бочонки» размером в фалангу), что он и подтвердил: пришел с курсантами на учебном корабле, послезавтра — возвращение домой.

После танца он куда-то пропал. Галка запаниковала: такого поворота событий она не ожидала, ведь они явно друг другу понравились! Быстро настрочила записку с адресом поселка, и как туда добраться — назавтра, в воскресенье, она приглашала посмотреть город, назначив время встречи… Записку вручила бравому усачу с просьбой передать. Отдала и сама удивилась своей отчаянной смелости.

…На свидание собиралась с тщанием, хоть и не была уверена в том, что оно состоится. Офицер стоял на платформе с… розами. А с чем же ещё? Приветливо улыбаясь, поцеловал ей руку. («Впервые в жизни», — растерялась Галка)… Они отправились в город на дизеле, а не на привычном для нее автобусе. Ей хотелось начать прогулку с железнодорожного вокзала, когда-то поразившего её своей массивной, тяжеловесной, мрачной красивостью.

Сразу повела его по интересным местам, сожалея о том, что достопримечательностей не очень много. Кафедральный собор, могила Канта, Королевские ворота — вот маршрут их пешеходной экскурсии. Самого королевского замка, оплота крестоносцев, разумеется, увидеть не пришлось — его послевоенные руины были взорваны за несколько лет до ее приезда в город. Развалины старинных зданий остались лишь на фото и в кадрах военных кинофильмов. Галка рассказывала обстоятельно, не без горечи: «Это новоявленный российский Вавилон, где волей „вождя народов“ на чужой земле собралось целое скопище людей без корней. Может потому без особой охоты и строили дома-уродцы, наподобие дома Советов. „Закопанным роботом“ называют этот долгострой…»

После войны город превратили в откровенный рудник для добычи строительного материала, ценнейший старинный кирпич отправляли на восстановление города Ленина. Использовали экономичную технологию: разбирали развалины по берегам реки и тут же грузили на баржи.

Они стояли возле Королевских ворот. Надо сказать, что сооружение с буйно растущими сорняками на крыше на её нового знакомого из блистательного города сфинксов, львов и трехсот мостов, произвело удручающее впечатление. Ведь «королевское» название казалось насмешкой над былым величием помпезного архитектурного комплекса, ныне заколоченного, опоясанного разбитыми трамвайными путями. Бесхозное, с обвалившейся кирпичной кладкой среди унылой типовой застройки, оно постепенно разрушалось, однако увенчивалось табличкой «Охраняется государством». Словно гнилые зубы торчали обломанные крепостные зубцы на крыше первого яруса. Три овальных барельефа под крышей второго зияли обвалившимися головами, за что в народе ворота называли попросту «воротами трех безголовых королей». И словно оплеуха прошлому — облезлая вывеска справа: «Магазин „Удобрения“».

Галка показывала и рассказывала хорошо известные ей подробности, призналась, что мечтает о реставрации Королевских ворот, и попутно разглядывала «Морского Элвиса», как она его окрестила ещё во время танца. Ей вспомнился документальный фильм, что видела недавно по телевидению об истории американского рок-н-ролла, офицер внешне напоминал идола пятидесятых годов Элвиса Пресли, возможно из-за стиляжной прически. Она размышляла: «Какой удивительный человек, наверное, потому что нездешний, и — о чудо!.. — оказался ровесником…»

С ним было легко и приятно, импонировало его ненавязчивое ухаживание, пробуждавшее её давно утраченную уверенность в себе. Под конец прогулки, гуляя по набережной реки, они оказались у бывшей Биржи, ставшей в советские годы Дворцом культуры моряков. Его привлек фасад здания в виде венецианского палаццо, вырастающий как бы из воды… здания, совершенно нетипичного для стиля этого города, и не только… Увидев афишу с именем знакомого исполнителя, офицер оживился и неожиданно предложил отправиться на концерт. Ей имя артиста ничего не говорило, но почему бы не пойти? Его не смутило, что объявленное время начала прошло: «Как раз ко второму отделению попадем. Обожаю опаздывать в театры и на концерты».

Они поднялись по невысокой каменной лестнице с двумя львами по обе стороны, ведущей в концертный зал. Билетная касса, однако, не работала, не растерявшись, он потащил Галку к входным дверям и попросил симпатичную старушку, дежурившую на входе, пропустить в зал, — флотскому офицеру она не смогла отказать, как не пустить моряка в очаг его культуры, но в партер войти не разрешила, предложив подняться на балкон.

Зал был небольшим, где-то мест на семьсот, но там оказалось немало пустых мест. Галка глянула вниз и увидела светлые островки форменок моряков, а первые ряды плотно занимали зрители в цивильном, трясшие лохматыми головами. На её замечание, что публики немного, «морской Пресли» просто ответил — «артист пока популярен в узком кругу».

То, что Галка увидела на сцене, её ошеломило, более того, чуть не свело с ума, ничего подобного до сего времени ей видеть не приходилось, ей показалось, что она возвратилась ко времени супружества со своим душевнобольным мужем. Сам концерт показался аномальным, а артист просто сумасшедшим.

Она не верила своим глазам: посреди сцены стоял обшарпанный стул, на котором восседал лысоватый, нет, плешивый с сильными залысинами субъект в мятом костюме-двойке и… шикарных лаковых штиблетах! Эти бликовавшие лакированные туфли, не на шутку поразили её своим несоответствием с жёваным костюмом. В руках он держал гитару; манеры «галантного подонка» шокировали: артист брызгал слюной, орал дурным голосом, корчил рожи, извивался на стуле, словно угорь на сковородке. Галку привели в содрогание и темы песен — любовные неудачи, проблемы с алкоголем, да и рифмы какие! — «флаконы, кремы, лосьоны, одеколоны». Какой-то «Тёмный Му, я ничего здесь не пойму»… Мерзость какая-то!

Она оглянулась на своего спутника: похоже, он был очень доволен, даже ликовал. Ещё по пути на балкон сказал, что премьеру новой электрической программы «лысого рокера» видел три месяца назад дома, а вот его старые песни вживую услышать не довелось.

— Он что — уголовник?

— Нет, просто имидж такой. В миру — интеллигентный человек.

И в это абсолютно не верилось: в зале, где она не раз слушала классику, происходила чудовищное святотатство, чертовщина какая-то?!

Термины «врожденная экспрессия», «король эпатажа», «гиперактивная натура», «с детства придуривался психом», произносимые восторженным полушепотом звучали для неё противоестественно. «Пресли» продолжал давать горячие объяснения, а в тот момент, когда певец завалился на пол в «творческом» или ещё каком-то экстазе или угаре, экзальтированные поклонницы из первых рядов бросились к сцене целовать подошвы концертных туфель, она внезапно отключилась от реальности… Дрогнули и задребезжали люстры, с потолка посыпалась штукатурка, истерично завизжали женщины, раздался треск стен и душераздирающий скрежет арматуры, оглушительно рухнули пыльные кулисы вместе с тяжелым задником, открыв глазам узнаваемый силуэт вечернего города. Сцена вместе с обвалившейся стеной и первыми рядами волосатых любителей «флаконов, кремов, лосьонов, одеколонов» и самого «Тёмного Му» внезапно отделилась от партера и с грохотом стала сползать в реку, пока подобно айсбергу медленно не поплыла по реке в сторону Запада, словно чужеродный элемент отправляясь туда, откуда она родом…

Галка, подобно мультяшному зайчику с ясными голубыми глазами, весело хихикнула и махнула рукой, попрощавшись с «Му» навсегда. Она надеялась, что никогда не встретится с ним — ни во сне, ни наяву. Вот наивная душа! — откуда ей было знать, что через много-много лет, когда она уже защитит диссертацию, купит свою первую машину, повторно и вполне удачно выйдет замуж, станет дважды мамой, переедет в город, получит вакансию в одной престижной фирме, совершит там головокружительную карьеру, вновь сменит место регистрации, обосновавшись в комфортабельной трехкомнатной квартире с потрясающим видом на недавно отреставрированные Королевские ворота, сияющие в лучах прожекторов, случится нежданная встреча. Как-то вечером, желая насладиться отечественным духоподъемным кино, про которое все вокруг только и говорили, она включила недавно приобретенный плазменный телевизор во всю стену и не сразу, но все же узнала к своему изумлению давешнего сумасшедшего артиста в роли святого старца, главного героя картины. …Мо… Му… Ма… Мы… Что за дурацкая фамилия такая, что по прошествии шестнадцати лет никак не вспомнить?

…Внезапно Галка почувствовала мягкое прикосновение к плечу. Обернулась… и увидела перед собой «Морского Пресли»… Ночная улица, свежий воздух и Он. Какое облегчение — дурной «концерт» позади…

Пока ловили такси, он рассказывал ей про артиста, о его впечатляющей биографии, говорил, какая это незаурядная творческая личность: переводчик со скандинавских языков, снялся в двух художественных фильмах, предрек ему блестящее будущее в кино, сказав, что тот станет известен самой широкой публике… Она постепенно выходила из ступора, слушала его голос, почти не вникая в смысл слов, чувствуя страшную усталость.

Таксист наотрез отказался ехать в поселок, но от предложенной платы в оба конца не смог отказаться и лихо домчал их до дома. По дороге она совсем пришла в себя, обдуваемая ветерком из окна. Её вдруг поразило, как этим вечером изменился путь, известный до мельчайших подробностей. Низкая посадка автомобиля визуально преобразила дорогу, по которой она столько колесила автобусом: раньше перед её глазами были бесформенные кроны тополей, сейчас же аккуратным забором мелькали их ровные стволы, словно упорядочивая её сумбурную жизнь.

Ночью они спали мало, не более двух часов. Он вообще не хотел засыпать, опасаясь проспать на корабль — у нее сломался будильник, но она его уговорила, немного подремать.

…Открыв глаза, он увидел лучисто улыбающуюся Галку с пронизывающим насквозь счастливым взглядом. В том взгляде было долгожданное обретенное счастье и предчувствие близкого расставания. Женщина, поразительно свежая и отдохнувшая, ласково и благодарно смотрела на него, — будто и не было бессонной, такой короткой и такой долгой июньской ночи: ночи, вобравшей в себя длинный разговор по душам, горячие поцелуи, изматывающие ласки. Невероятно, но как Галка угадала с «морским Пресли» — он и в самом деле оказался знатоком рок-н-ролла! Успел просветить её и по части голливудского эротического кино, рассказав ей про фильм, в названии которого сокрыта продолжительность сексуального романа героев. И не только рассказать, но и… Она и предположить не могла, что холодный кубик льда и завязанные глаза смогут вызвать в ней столь изысканные чувственные ощущения. Воистину, волшебная ночь!

Ей так не хотелось расставаться, что она решила проводить его до трассы. По дороге они молчали, с наслаждением вдыхая прохладный утренний воздух, суливший, однако, жаркий день. Стояло чудесное утро с голубым небом без единого облачка и ласковым солнышком… От царившей тишины, которая нарушалась беспечным щебетанием птиц да легким шелестом листвы, верилось в хорошее. И хотя оба понимали, что прощаются навсегда и вряд ли когда-нибудь увидят снова друг друга, на душе было покойно и легко.

Галка шла рядом, даже не взяла под руку или за руку, просто шла рядом бок о бок. И только когда вышли к трассе, по которой пешком спешили на работу невыспавшиеся рабочие первой смены с местного, пока работающего, обреченно дымившего старенькой трубой станкостроительного завода, немного отстранилась от него с улыбкой — ее многие тут знали.

Ждали долго. Молчали. Наконец тормознул пикап.

Простились быстро и легко, без надрыва, даже с улыбкой, без значимых слов, которые каждый из двух желал бы услышать, но не решался произнести. Он сел в машину, автомобиль сразу тронулся. Галка повернулась и пошла, решив не оборачиваться, но все-таки повернула голову, махнула на прощание и успела заметить, как мелькнуло его лицо, как он замахал рукой. И с грустью подумала, что, пожалуй, сегодня придется трудно, но завтра станет лучше…

А может… может, именно завтра появится шанс изменить жизнь? Вчера время остановилось для неё вместе со старым будильником, и теперь часы пошли вновь. И тяжко вздохнула — как же ей все-таки не везет с мужчинами!

…И кому как не мне, было это знать!..

Ведь той июньской ночью я услышал её исповедь.

Не так давно в скайпе нашло меня короткое послание, которое заканчивалось словами: «…Как приятно иногда ошибиться в человеке, — я имею в виду того „сумасшедшего“ (прошу прощения!) артиста, до сих пор не могу вспомнить его фамилию. …Мо… Му… Ма… Мы… Оказывается, он и вправду стал знаменитым.

P. S. Фильм „9 ½ недель“ смотрела не один раз. Спасибо. Отвечать не надо. Галка».

СПб, август 1990 — октябрь 2014 г.


Скрыть

Читать полностью

Скачать

ЭЙЧ-ЭМ-АР Рассказ бывшего металлиста

Вся эта каша заварилась из-за «Русской Рулетки», ну, той виниловой пластинки группы ЭКСЕПТ, которую мне раскокали люберы в электричке. Меня не избили, но, как и положено, в таких случаях, «сняли скальп» и хладнокровно, на глазах у всех пассажиров, раздели, после чего я перестал быть счастливым обладателем уматно-проклепанной кожаной куртки с мертвой головой на спине.

Но обо всем по порядку.

В тот день я мотался «на толпу» обменять пару пластов. Пожалуй, в нашем бункере я — единственный, кто сечет во всем этом чертовом металле. Я, да еще, наверное, Пэт. Мы с ним когда-то учились в одной спецшколе. Разумеется, английской. Но потом нас оттуда турнули. За успеваемость. Вернее сказать, за неуспеваемость. Сначала Пэта, а потом и меня. В бункере мы появились одновременно и с первого дня поняли, что кому-то из двоих рано или поздно придется уйти.

Если говорить начистоту, то два года назад я не был металлистом и числился в рядах футбольных фанатов. Таких, как я, в городе был целый легион. Во время матча на оккупированном тридцать третьем секторе, спаянные невиданной экзальтацией, мы в одно мгновенье превращали стадион в море ревущих глоток. Нам ничего не стоило сорваться за своей командой в другой город. Если наши кумиры продували, мы их наказывали — окружали автобус и заставляли идти в гостиницу пешком. Пусть знают — бороться за свой клуб надо до конца!

Нас боялись. Проигранные матчи заканчивались драками, битыми стеклами и перевернутыми трамваями. Так мы брали реванш за поражение. Но вскоре все полетело к чертям. Нас разогнали. Тридцать третий сектор опустел, а мы целыми днями сидели на грязных заброшенных задворках, без конца смолили сигареты и пожирали друг друга пустыми невидящими глазами. Было чертовски тошно. Самых старших из нас вскоре забрили в армию, другие, что были помладше первых, но старше нас — куда-то сгинули сами. Что касается нас — нам было на все плевать.

Наконец, как говорится в один прекрасный день, а точнее сказать — в одну прекрасную ночь Сева Новгородцев возвестил по Би-Би-Си о пришествии на нашу землю первых металлистов — с головы до ног закованных в железо, затянутых в кожу и до одури слушающих невообразимо истерическую музыку под названием «металлический рок». Наш час пробил! Нам запретили быть футбольными фанатами, и мы стали металлистами. Мы должны были кем-нибудь стать, и мы ими стали — крутыми железными парнями!

На стенах домов вместо хорошо знакомой «зенитовской» стрелки или «спартаковского» ромбика стали появляться таинственные для непосвященных обывателей латинские буквы — HMR. Мы перестали бывать на стадионах. И вместо этого от нечего делать ходили на концерты Иосифа Кобзона, скандируя там всей галёркой:

— Хей — Ви — Метл! Хей — Ви — Метл!

Обычно после двух песен Кобзон не выдерживал, уходил со сцены и больше уже не возвращался! Днем мы тусовались в «трубе», а вечерами бились насмерть в парках с брейкерами и люберами.

Как я уже сказал, в тот роковой для меня день, я должен был обменять на «фирму» пару «югатоновских» перепечаток. Мне чертовски повезло — в город я возвращался не один, а в компании пятерки разудалых офицеров, самозабвенно играющих с самой смертью в «Русскую Рулетку» — это я про роскошную обложку третьего альбома ЭКСЕПТ говорю.

В электричке была толпа народа, но я все-таки сел, не хватало еще, чтобы в этой давке меня ненароком припечатали к стенке вместе с моей драгоценной пластинкой. Было очень жарко — настоящее пекло. Но косухи я не снял, а только пошире распахнул ее, чтобы на футболке можно было прочесть, написанную по-русски, стилизованную под готический шрифт, на первый взгляд, нелепую надпись — «ВСЁ ДЛЯ ФРОНТА». Пусть читают, думал я, может, что и просекут. ФРОНТ — для меня самая крутая группа (из наших, само собой), я порядком тащусь от их забойного металла.

Как всегда своим вызывающим видом я буквально третировал народ вокруг себя. Пассажиры бросали на меня косые злобные взгляды — в их глазах жарким огнем горела неприязнь, которой они пытались спалить меня дотла. Но я держался молодцом — плевать я хотел на всех этих козлов.

Люберов я заметил сразу, как только они вошли в вагон, впрочем, как и они меня. Не заметить меня с моей прической а-ля «британский ужас» — продукт кропотливой двухчасовой работы и полутора баллончиков лака — в этой серой однообразной толпе городских неудачников было немыслимо.

Похоже, они прочесывали электричку. «Санитары общества», черт их дери! Я знал, чем все кончится и мысленно проклинал себя за то, что не воспользовался автостопом. Хотя, правда, кто бы рискнул взять к себе в машину такое страшилище, как я? — наверняка никто.

Я сидел и ждал, что будет дальше. Они шли не спеша. В куртках- олимпийках нараспашку и отвратительно широких штанах в крупную клетку — чертовы качки! Осторожно отодвигая стоящих пассажиров в сторону, люберы все время внимательно наблюдали за мной, следя, чтобы я вдруг не рванул от них.

— Граждане! — громко объявил один из двух — тот, что был ближе ко мне; все, как один повернулись в его сторону, он сделал секундную паузу и потом с придыханием добавил, продолжая двигаться ко мне, — Товарищи!..

Я тут же вскочил, точно ошпаренный, и дурашливо заорал на весь вагон, решив сходу брать инициативу в свои руки.

— Друзья!.. Слепо поддавшись пропаганде буржуазной идеологии, я подаю пагубный пример подрастающему поколению. Своим внешним видом и манерой поведения я позорю нашу славную советскую молодежь, — я перевел дух и фальшиво-дрожащим голосом покаянно произнес, — товарищи! Поверьте, сейчас мне трудно говорить, потому…потому что…мне стыдно.

— Леха, каков наглец, — ехидно заметил второй любер. Он встал в проходе напротив первого и таким образом отрезал мне путь для отхода назад. Волосы у него были светло-рыжие и гладко зачесаны за уши, а лицо, как у всех рыжих, неприятно слепило своей неестественной белизной — оно было настолько белым, что меня аж всего передернуло, когда я взглянул на него, как будто передо мной стоял не живой человек, а мертвяк.

— Вы бы хотели иметь такого сына? — спросил, указывая на меня пальцем, первый любер, то есть Леха у моего соседа справа — пухлого мужика в полотняных штанах, бобочке и сандалиях на босу ногу. Тот запыхтел, сразу весь покрывшись красными пятнами, и все больше распаляясь, прорычал, молотя по воздуху здоровенными кулачищами:

— Да я бы его собственными руками придушил!..

Услышав такой ответ, Леха воспарил от счастья на седьмое небо. Что это так, я понял по его ухмыляющейся самодовольной роже. Значит, с минуту на минуту начнется самосуд, решил я. От дикого ужаса такой перспективы все шипы на моих напульсниках разом встали дыбом. Господи, подумал я, ну где же наша доблестная транспортная милиция?

Тут Леха увидел мою драгоценную грампластинку и потянул ее к себе. Я стоял и завороженно смотрел ему прямо в глаза, точно кролик на огромного удава, готового проглотить свою жертву, но пластинку из рук не выпускал. Леха потянул настойчивей, потом резко дернул и я все-таки разжал пальцы.

— Товарищи! Это антисоветская музыка, — Леха показал альбом всему вагону, — ее необходимо уничтожить.

Резкий взмах рук. И — бац! — диск треснул у меня на глазах. Из рваного глянцевого конверта на колени пассажиров посыпались черные виниловые осколки. Эх, прощай, ЭКСЕПТ! Пять червонцев коту под хвост!

И тут я понял, что пора сантиментов кончилась. Заорав не своим голосом, я схватился одной рукой за поручень, а второй за воротник мужика в бобочке. Так просто я решил не сдаваться. Вы не представляете себе, что тут началось!

Люберы, конечно, стали отдирать мне пальцы. Сами понимаете, воротник на бобочке у мужика не выдержал и моментом треснул. Мужик заорал благим матом и, потеряв равновесие, совершенно неожиданно, уцепился за тощий хвост почти вылезших сальных волос какой-то старухи, сидящей позади него, та, естественно, завизжала от боли, да так резво, словно ее резали ножом. В вагоне поднялся гвалт, все как ненормальные вскочили со своих мест и начали глазеть на нас, оживленно комментируя происходящее на их глазах диво.

Наконец, когда меня все-таки отодрали от скамейки, мужика в бобочке и старухи с хвостиком, я не удержался, чтобы лишний раз не поактерствовать. Окостенев, я изобразил позу распятого Христа. Когда меня, точно труп выволокли вперед ногами в тамбур, я наконец-то познал, что пришлось испытать бедному Спасителю на Голгофе.

Первым делом из моего правого уха с мясом была выдрана серьга. От боли я дернул головой и со всего размаха треснулся головой об стенку. Так я стал Майком — Рваное Ухо. Потом с меня сняли скальп: Леха припер меня к стенке, надавив локтем на кадык, а рыжий орудовал ржавой механической машинкой, больше похожей на тривиальные плоскогубцы — она неимоверно скрипела и чертовски больно дергала, вырывая клоки волос с мясом. Пожалуй, это было самое кошмарное во всей экзекуции.

Я с отвращением следил за тем, как жесткие волосы-макаронины с легким шуршанием слетали с моей головы на пол, весь заляпанный бурыми пятнами крови, и физически явственно ощущал, как у меня все больше и больше вырастают уши. Наконец, они достигли таких же размеров, что у осла, и я стал лысым.

Люберы содрали с меня металлический прикид, раздев до трусов, и любезно обрядили в темно-синий трикотажный костюм для занятий спортом. Госцена — шесть с полтиной. Впрочем, этот костюмчик был бывшего употребления и явно того не стоил. Я как две капли воды стал похож на юного героя фильма «Офицеры», ну того провинившегося ушастого суворовца, который вместо увольнения должен был драить до блеска ступени парадной лестницы. Я молчал, тупо уставившись на свои острые коленки, конусом выпиравшие из трико. Представляю, какой у меня был дебильный вид, ну, прямо сбежавшего психа из дурдома. Люберы стояли напротив меня и ржали точно кони. От смеха их перегибало пополам.

Электричка замедлила ход. Перед тем как выскочить из вагона, рыжий процедил:

— Лучше больше не попадайся. Убьем! Понял? — и мастерски оттянув резинку на моих спортивных штанах фирмы «Большевичка», больно щелкнул меня по животу.

И тут я, к своему стыду, не выдержал и заревел. Во весь голос, ну прямо совсем, как баба. Я знал, что этого делать мне никак нельзя. Хотя бы до тех пор, пока не тронется электричка. Я знал это, но сдержаться не мог. У меня уже давно предательски дрожал подбородок, а в горле стоял ком. Я в кровь кусал губы, из последних сил пытаясь как-то сдержать слезы. Но когда этот рыжий ублюдок щелкнул меня резинкой по животу — слезы мгновенно хлынули из моих глаз неудержимым потоком. Я стоял и только размазывал сопли по щекам и ровным счетом ничего не мог поделать, черт бы меня побрал!

Наконец двери закрылись. Толчок, еще один. И электричка тронулась. Мимо меня медленно проплыли гнусные рожи люберов, потом — уже расплывчато — промелькнули лица других незнакомых мне людей, идущих по платформе, — электричка набирала ход. Я отвернулся к стенке, чтобы из вагона не было видно мою зареванную физиономию, и стал думать о том, что я скажу в бункере. Да, наверное, ничего. Я просто туда не пойду. Не пойду, вот и все.

Домой я бежал так, словно за мной гналась вся районная ментура. Когда я весь в мыле вбежал во двор, до меня из открытых окон нашей квартиры донеслись душераздирающие вопли — это мои предки на сон грядущий взаимно обменивались комплиментами. Сколько себя помню, они вечно лаялись. Где-то после второго класса на их ссоры у меня развилась устойчивая аллергия — как только предки начинали ругаться, я сразу убегал из дома — пытался сберечь собственную нервную систему. В последнее время я отсиживался в бункере, но теперь, после того, как меня так классно обработали, дорога для меня туда была закрыта.

Между третьим и четвертым этажом я встретил Максимыча, за глаза я называю его просто Максом. Макс, и все тут. Чертовски интересный старикан, скажу я вам.

Как обычно, он сидел верхом на батарее и читал «Правду». Этот Макс живет у нас на чердаке с незапамятных времен. Честное слово, чтоб мне сдохнуть, если это не так! Он, между нами, отсидел несколько сроков. За что, я точно не знаю. Но, по-моему, за беспрестанное бродяжничество. Не знаю, чем уж приглянулся Максу наш чердак, я его об этом не спрашивал, потому что мне просто неудобно его об этом спрашивать. Но один раз переспав на нашем чердаке, Макс остался здесь навсегда — настолько ему понравилось это место.

Жильцы на него не в обиде. Совсем наоборот. Они только рады. Во всяком случае, за все время в доме не было ни одного ограбления. Макс для всех вроде сторожа. Только без ставки. Но зато его все в доме подкармливают. Конечно, бесплатно. Ему много не надо. Он совсем неприхотлив. А спит он, скажу вам по секрету, на фанерном щите. У теплоцентрали. Честное слово, я сам видел его логово. Одним словом, не Макс, а настоящий монах-отшельник, ну, прямо из эпохи средневековья. Мне порой кажется, что в таких собачьих условиях я долго бы не протянул и давно бы отбросил копыта. А вот Макс — нет, держится. В общем, крепкий старикан, ничего не скажешь.

Обычно он ложился далеко за полночь. Вот и теперь сидит себе на батарее и читает свежий номер «Правды», который, я уверен, всучил ему мой папашка — он всегда снабжает Макса прессой, чтобы тот не отставал от жизни.

Мы с Максом обменялись приветствиями и ничего не значащими выражениями — вроде протяжного «Да-а-а», только с разной интонацией. У меня оно прозвучало смертельно-устало, а у старика — удивленно- вопрошающе. Похоже, мой вид поверг в шок самого Макса.

Дома стоял такой крик, что, наверное, мертвые бы встали из своих могил. Мне ничего не оставалось, как завалиться в наушниках на диван и врубить на всю катушку маг. Эффект был потрясающим — я в один раз отключился от среды обитания, растворившись в сплошном музыкальном потоке, низвергаемом музыкантами ФРОНТА… Меня не стало. Я пропал. Осталась одна музыка.

Я очнулся на следующее утро, услышав звонок в дверь. Вернее сказать, когда я словно очумелый, вскочил с дивана, я еще не понял, что звонят. Мой «Шарп» уже, наверное, в тысячный раз промолачивал «Фронтовую Металлизацию» — у меня на маге стоит автореверс. Правда, самого музона я не слышал — наушники сползли с головы и болтались, точно собачий ошейник, у меня на шее. Я смотрел на мигающие красные глазки индикаторов «Шарпа» и никак не мог взять в толк, что произошло. И тут раздался второй — долгий и пронзительный звонок, от которого у меня все скрутило внутри. И я пошел открывать дверь.

Видок у меня был прикольный, потому что те двое, что стояли перед дверью, переспросили — точно ли, что я это я. Я ответил им, что, безусловно, я это я. И тогда они вошли. Это были настоящие громилы, каждый размером со шкаф. Да к тому же еще каждый на высоченных каблуках. Такую обувь, по-моему, носили лет десять, а, может, и все двадцать назад. Ну, деревня! В общем, если вы не поняли, эти парни были из ментуры — добровольные дружинники.

Особенно не вдаваясь в подробности, они сказали, что меня ждет в отделении следователь Петухов. В ответ я промямлил, что такого не знаю. Ничего, успокоили они меня, вот теперь и познакомишься.

Я стоял, смотрел на них снизу-вверх и — честное слово — чувствовал себя очень неуютно. Ну что ж, делать было нечего, я и пошел. Всю дорогу я ломал себе голову, какого дьявола черта меня сцапали менты? По-моему, ничего такого, за что мне можно было заломать ласты, я не вытворял. Правда — я забыл вам про это сказать — я уже пару лет состою на учете, ну, с тех пор как начал фанатеть на стадионах. Так что, может быть, чисто для профилактики? Поговорят и отпустят… На самом деле все оказалось значительно хуже.

Петухов мне не понравился с самого начала. Что-то было в нем внешне отталкивающее. Знаете, бывает вот так — взглянул на человека и сразу понял: что это — гад что ни на есть последний. Правда, случаются и ошибки. Но с Петуховым я не ошибся. Законченный подлец. Не успел я войти в кабинет, как он прямо с порога мне кидает:

— Где магнитофон Олсона, щенок?

— Какой магнитофон? Какой Олсон? — удивленно вопрошаю я.

— Тот, который ты с подельниками грабанул из его «Вольво».

Представляете, что он мне шил? Ограбление машины иностранца. У меня от страха мгновенно задрожали поджилки, а мозги враз стали набекрень. Стою перед ним, как глушеный карась, и не знаю, что делать. А Петухов мило так улыбается и колет меня, чтобы я совершил явку с повинной. И тогда, мол, мне ничего не будет. Меня простят и отпустят домой. Как же! Вот врет сволочь! Битый час он так со мной беседовал, а потом говорит:

— Все равно это твоя работа — я знаю. У меня и свидетели есть. Вот их показания, — и показывает мне какую-то папку, — так что хватит валять дурака.

Я молчу в ответ и только головой мотаю. Потому что не знаю, что делать. Не знаю, кто мне может помочь. От такого расклада впору свихнуться. Стою и молчу.

А Петухов совсем распалился. Начал кричать:

— Кто с тобой еще был? Я точно знаю, что ты был не один!

Господи, думаю я, кто же это на меня так настучал. Я же знать не знаю этого чертового Олсона и в глаза никогда не видел его хренов лимузин.

И тут Петухов берет с подоконника какой-то тюк и небрежно так бросает его мне под ноги:

— Ну-ка, щенок, повесь шторы.

Меня такая злоба взяла, что я аж заскрежетал зубами. И с места не сдвинулся. Даже не шелохнулся. Как стоял навытяжку, так и стою. Ну, думаю, черта тебе лысого, а не шторы. А самого так и подмывает об эти вонючие шторы Петухова вытереть свои ботинки. Еле сдержался. И правильно сделал, а то бы мне тогда не сдобровать.

Тут он подходит ко мне, берет меня за шкирку и зло так шипит:

— Вешай, говнюк, шторы! Ну, кому говорю!

Как же, размечтался! Лучше мне сдохнуть! А Петухов не дурак. Видит, что от меня ему ни черта не добиться и спокойненько так говорит:

— Ладно. Пока иди в камеру. И подумай там. Потом поговорим еще.

Если бы вы только знали, с кем меня посадили! Таких гнусных рож я еще никогда не видел в своей короткой жизни. Бродяги, алкаши, какие-то страшно опустившиеся тетки, — на них было тошнотно смотреть. Особенно омерзительны были женщины. Хотя, правда, какие это к черту женщины? Просто грязные шлюхи! Все одинаково потасканы, безобразные, с оплывшими синюшними лицами, худые как скелеты, одетые в немыслимые обноски, не просто неопрятные, или дико неухоженные, а словно были из другого — пещерного века, без чулок, с уродливыми — в кровоподтеках и синих прожилках — костлявыми ногами и бесстыдно задранными заношенными юбками. Я с отвращением отвернулся к стене и стал думать о своем. О том, как бы неплохо было отсюда рвануть. Но куда там! Вокруг ведь одни решетки! Я был бессилен что-либо изменить. Это меня убивало наповал. Но одно я уяснил совершенно ясно — ни за что не поддаваться и стоять на своем. Иначе — мне крышка!

Странно только, почему Петухов не сказал мне ничего конкретного, никаких подробностей, кроме того, что обчистил «Вольво» я. И тут меня ошарашило — ни фига он не знает про это ограбление и потому шьет это дело мне. Потому что шить больше некому. И от меня он теперь не отстанет, пока не засадит за решетку. А то, что засадит — я в этом уже не сомневался. Потому что он — следователь Петухов, а я — никто.

И вот я уже представляю, как меня выводят обритого с заломанными за спину руками из зала суда. Я оглядываюсь через плечо и вижу белые, как мел, лица моих предков с застывшими от ужаса глазами. Приговор оглашен. Все кончено. Вот меня сажают в черный «воронок» и везут в тюрягу жрать баланду… Нет, просто бред какой-то. Хватит!

Поздно вечером меня опять привели к Петухову. Шторы на окнах уже висели. Неужто сам вешал, удивился я. Вряд ли, скорее поручил какому-нибудь сержанту. Я ждал, что Петухов начнет опять меня раскалывать, но обманулся.

— Тебе повезло, — начал без всяких предисловий Петухов, — мы поймали того, кто накрыл тачку Олсона.

— Правда? — обрадовался я, и я действительно был очень рад, просто камень с сердца свалился, и сразу стало легче на душе.

— Более того, — спокойно, без эмоций продолжал Петухов, — он показал, что не знает тебя. Считай, что ты отделался легким испугом, — и с усмешкой добавил, — все твои машины еще впереди. Так что до скорой встречи!

Ох, и мерзавец же был этот Петухов. Честно говоря, я таких законченных гадов еще не встречал.

Пока я слушал Петухова, у меня не дрогнул ни один мускул на лице. Я собрал все нервы в комок и готов был выслушать в свой адрес все что угодно, лишь бы меня отпустили. Потому что очень хорошо осознал, на чьей стороне сила. Я вышел из кабинета Петухова на ватных ногах. Меня качало. Сердце под ребрами билось так, что в ушах отдавало отбойным молотком. Я шел по улице, непрестанно оглядываясь, и не веря, что меня отпустили — все ждал, что меня вот-вот опять сцапают.

Я шел себе и шел, как вдруг неожиданно для себя самого у меня в голове заиграла одна знакомая мелодия. Вообще, со мной такое случается часто. Наплывет ни с того ни с сего какая-нибудь незатейливая песенка, а я ломаю себе голову, где ее раньше слышал. Только на сей раз это была не песенка, а самая настоящая фортепьянная пьеса. Да, совсем забыл сказать. Я ведь когда-то в детстве учился играть на пианино. Предки хотели, чтобы я рос музыкальным мальчиком. Только вот очень долго решали, на чем мне играть. Даже из-за этого круто поссорились. Точно, я помню. Мать говорила, что я буду играть на скрипке, а отец — на фортепиано. В общем, в конце концов все очень просто разрешилось, когда они спросили об этом меня самого. Из двух зол я, конечно, выбрал самое малое — пианино. Я просто не мог себе представить, как я буду ходить по нашему двору со скрипкой. Пацаны бы меня сожрали с потрохами вместе с моей дурацкой скрипкой. Ну, а пианино, сами понимаете, с собой на занятия не потаскаешь. Я отучился в музыкальной школе пять лет и успел дойти до бетховенских сонат.

Ну, так вот, иду я и думаю, что же это за мелодия такая звучит у меня в голове. И вдруг меня осеняет. Я вспоминаю один из давних майских вечеров, когда в музыкальной школе давали концерт. Были приглашены родители, гости, одним словом, в зале сидела целая толпа народа. И вот я в коротких штанишках и белой кружевной рубашке с бантиком выхожу на сцену, кланяюсь, сажусь за фортепиано и начинаю играть. Пьесу Бетховена «К Элизе». Волшебная музыка! У меня по телу бегут мурашки, я боюсь, что мне не хватит дыхания, и я задохнусь, но надо играть, и я играю.

Я бросаю взгляд в зал. И вижу своих предков. Вижу, как они заворожено следят за мной и от волнения жмут друг другу руки. Я продолжаю играть и одновременно поглядываю на их одухотворенные лица и сразу вспоминаю другие их лица, которые видел накануне вечером, взбешенные, безобразные маски, перекошенные злобой и ненавистью друг к другу. Не знаю, что у меня было написано на лице, только я успел заметить, как моментально потускнели глаза у моих родителей, и они отдернули свои руки. И я понял, что они поняли, о чем я думал, смотря на них. Вот какую музыку я прокручивал в своей голове. И знаете, когда я все это вспомнил, мне сразу же расхотелось идти домой.

У меня в голове еще тихо звучала «Элиза», как вдруг окружающая меня тишина засыпающего города разлетелась на куски под напором неизвестно откуда взявшегося забойного металлорока. Я остолбенел. К моему удивлению, это тоже был Бетховен — ведомая «Элиза» — но только в бешено-колючем варианте группы ЭКСЕПТ. Из чрева вонючей подворотни вывалила целая кодла металлистов — все как один в черных проклепанных кожаных куртках, с головы до ног увешанных громыхающим железом. Из портативного мага, раздираемого на части ревущими гитарами — его держал в руках один из металлюг, — гремел бессмертный Бетховен.

С обритой головой, в нелепой одежде я был для них пришельцем с другой планеты. Металлисты окружили меня волчьей стаей, и я понял, что меня станут бить. За что? Да за то, что я не такой, как они, и стою на их пути.

Первым ударил Пэт. Я успел взглянуть ему в глаза — они отливали сталью и были до ужаса беспощадны. Я думаю, он узнал меня, от того и ударил так сильно. Но я устоял на ногах, наверное, это злость во мне прибавила силы. Потом били другие, сразу со всех сторон, я даже не пытался защищаться, потому что это было бесполезно. Не было сил стоять, и я стал заваливаться на правый бок…

Я падал целую вечность. Странно, но мне совсем не было больно, как будто я стал весь резиновый. Я падал и смотрел в перепуганные глаза какой-то девчонки — она стояла сзади Пэта, боязливо выглядывая из-за его плеча, — всякий раз, как я получал удар, она вздрагивала. У нее округлялись глаза и вздымались вверх черные дуги густых бровей.

Это была Соня. В нашем бункере она появилась недавно. И как это я ее сразу не узнал?

Я падал и смотрел ей в глаза. Это были не глаза, а просто глазищи, даже лица из-за них не было видно, такие они были огромные. Соня всегда была хороша собой и даже теперь, когда гримаса отчаяния и душевной боли исказила ее лицо, она все равно для меня была самой красивой девчонкой в мире.

Я упал на землю, словно мешок с костями, подняв над собой столб пыли. Меня еще раз для верности пнули ногой и потом оставили в покое. Я дернулся, тяжело застонав, и совсем затих. Под затухающий гитарный скрежет ЭКСЕПТА и удаляющийся лязг железных цепей на телесах моих бывших дружков-пэтэушников, я провалился в душную пустоту…

Не знаю точно, сколько я пролежал в этой подворотне, но, по-моему, порядком. В конце концов я, наверное, просто бы сдох, как собака, если бы не Соня.

Она вернулась мне помочь.

Я был словно в другом — призрачном мире, как будто душа отлетела от моего бренного тела. Соня попыталась меня поднять, но куда там — ведь она была такая хрупкая. Тогда Соня присела подле меня на колени и стала ласково гладить мою лысую голову, всю перепачканную грязью и кровью, тихо приговаривая:

— Вставай, миленький, вставай…

Это подействовало. Я пришел в себя. Наверное, во мне открылось второе дыхание. Я раскрыл глаза и, увидев Соню, попытался встать. В правый бок моментально вонзился миллион стальных иголок, я утробно застонал и снова стал заваливаться на бок, но Соня вовремя обхватив меня руками, не дала мне упасть. Я сделал первый шаг, потом второй, еще один и пошел, кусая от боли губы.

Было темно. Фонари почему-то не горели. Мы брели какими-то черными проходными дворами, спотыкаясь и падая на землю — для меня это была жуткая пытка. Боль справа в груди сводила с ума, похоже, эти подонки мне что-то там отбили. От каждого нового толчка я все больше прикусывал губы и скоро почувствовал знакомый солоноватый привкус во рту.

Наконец, мы вошли в сырой колодец какого-то двора. Я задрал голову, но неба не увидел, с четырех сторон на меня наваливалась каменная громада старого дома. Особенно тоскливо было смотреть на мертвые глазные впадины окон, которые четко вырисовывались на серых стенах дома своими прямоугольными формами.

— Вот и все, — прошептал я, словно прощался с жизнью. И дом этот с мертвыми окнами, и полное безмолвие, окружающее нас, здорово давило на психику.

— Вот зараза, — выругалась Соня, она явно не слышала меня, — опять вырубили свет.

Соня рванула на себя массивную дверь, — я успел заметить на ней, нарисованный мелом кружок с голубиной лапкой, герб всепобеждающего пацифизма, — с диким скрежетом, от которого у меня заныло внутри, растянулась ржаваая пружина. Соня, придерживая ногой дверь, с трудом протащила меня в подъезд. На миг полоска лунного света высветила кусок стены, а потом гулко хлопнула закрывшаяся дверь, и мы оказались в непроглядной темноте. Даже стало немного жутко.

Мы стояли на месте, тяжело дыша, и не знали, куда идти. Первой сориентировалась Соня, ведь она была в своем доме.

— Осторожно — здесь ступенька, — сказала она, и мы стали подниматься наверх, как вдруг вспыхнул свет. Лампочка была тусклая, но все равно, вспыхнув, она больно резанула по глазам. Я зажмурился. Соню тоже ослепило. Она остановилась и, переведя дыхание, успокоила меня:

— Ничего. Еще два пролета.

Мы опять начали подниматься. Тишина стояла такая, что звенело в ушах. Дом точно вымер. Я слышал лишь наши шаги, слышал как шаркали о ступени подошвы моих кед и скрипела платформа Сониных ботинок.

И тут до меня откуда-то сверху донеслась одна до жути знакомая мелодия. Кто-то, наверное, на радостях врубил маг. Эту песенку я слышал, наверное, раз сто, а может быть, и все двести, когда лежал прошлым летом в больнице с гепатитом. Ее там крутил один прикольный хиппарь с волосюгами до пят, одним словом, заядлый «аквариумист». Он гонял эту песенку с утра до вечера, так что я успел ее вызубрить назубок. Ну, конечно, это был «Иванов на остановке» — крутой боевик Великого БГ. «Великим» его называл тот пожелтевший хиппан.

И хотя я всю свою сознательную жизнь торчал только от металла, а мой старший брат говорил, — а он-то, поверьте мне, сечет в этом деле будь здоров как, — что Гребенщиков безбожно дерет свой музон с Боуи и ДЖЕТРО ТАЛЛ — ну так вот, мне на это ровным счетом плевать, потому что этот «Иванов» — клевый хит, и я от него просто торчу. Почему? Я и сам толком не знаю. Может быть, потому, что там в проигрыше так классно играет виолончель. А может быть, и нет. Не знаю. В общем, нравится, и все тут.

Соня звонила в дверь целую вечность. Я даже устал ждать и уже не надеялся, что ее откроют. Только я подумал так, как она вдруг широко распахнулась и на пороге предо мной предстало некое страшное существо в одних трусах по колено, все поросшее черным мхом. От неожиданности я обомлел. Существо, открывшее дверь, по всей видимости, уже здорово было на взводе — от него несло вонючим перегаром за целый километр — и поэтому говорить нормальным человеческим языком не могло и только рычало.

— Дядя Леша, пусти нас домой — ласково попросила Соня, а мне шепнула на ухо, мол, не обращай внимания, он, когда пьяный, всегда дурной.

Дядя Леша вытаращил на меня мутные от бормотухи глаза и опять зарычал, но, правда, с некоторым оттенком добродушия — пожалуй, именно так урчат медведи в цирке, когда их подкармливают сахаром. Сахара, впрочем, у меня с собой не было, как и бормотухи.

Дядя Леша дал задний ход и моему взору предстал открылся длиннющий, как кишка, темный коридор, сверху донизу заставленный несусветным хламом. Слева и справа стены были сплошь подряд утыканы заплатами дверей. Я на скорую руку насчитал больше десятка.

В конце коридора стояло огромное — до самого потолка — старинное зеркало. Я как увидел его, сразу понял, что это антиквариат — таких зеркал теперь уже не делают. Господи, и как оно только здесь уцелело?!

Мы шли по коридору и смотрели на подступающее отражение. Из-за этого зеркала коридор казался совершенно бесконечным, ему не было конца. Соня протащила меня в ванную через кухню, в которой стояли с тысячу — никак не меньше! — обшарпанных столов, заваленных кастрюлями, сковородками, банками и прочей кухонной ерундой.

В углу у самого дальнего стола сидела невероятных размеров жирная баба в замызганном халате и пила чай из блюдца. Все лицо у нее было в отвратительных бородавках, а под носом чернели усы. Хоть убейте меня, но это были самые настоящие усы. Любой мужик, наверное, ей мог позавидовать. Не переставая пить чай, она сверлила меня своими глазками-буравчиками, близко посаженными к носу, от чего они казались раскосыми. Она была страшней атомной войны. Никак не меньше. И злющая, как мегера. Это было видно сразу.

Когда она меня увидела — всего такого распрекрасного, перемазанного кровью, лысого и оборванного, то брезгливо поморщилась и, прихлебывая чай, недовольно бросила, кривя в усмешке толстые слюнявые губы:

— Сонька, заляпаешь пол — будешь языком слизывать.

— Не беспокойтесь, Надежда Павловна, я все уберу.

— Что это за гермафродит? — шепотом спросил я. Соня закрыла дверь в ванную и, мило улыбнувшись, сказала:

— Это вовсе не гермафродит. Это моя соседка Надежда Павловна. Ты же слышал.

— Слышал, слышал, — сказал я и, секунду подумав, сделал вывод, — ну и урод эта твоя соседка!

— Ты бы лучше на себя посмотрел, — урезонила меня Соня.

Я взглянул в обломок зеркала, прихваченного шнурком к стойке душа, и мне стало дурно, — на моем лице не осталось ни одного живого места. Ничего не скажешь, здорово меня отделали эти сволочи!

Соня усадила меня на высокий табурет и начала снимать рубаху. Но мне чертовски это не понравилось, я разозлился не на шутку и холодно так ей говорю:

— Слушай, я не маленький.

— Ну, как знаешь, — легко, не заводясь, ответила Соня и стала губкой мыть ванну.

Хоть бы вышла, что ли, подумал со злостью я. Раздеваться при ней мне совершенно не хотелось. Еще чего не хватало — при девчонке стоять голым! И я решил все снять с себя, кроме трусов. Я предпочел бы, наверное, лучше умереть, чем стянуть с себя эти дурацкие трусы.

— Это что такое! — рассердилась Соня, и я еще сильнее уцепился за резинку, подтянув трусы чуть ли не до подмышек.

Но Соня была настроена серьезно:

— Слушай, не дури. Раздевайся и залезай в ванну. Вода стынет.

Не знаю почему, но мне вдруг стало совсем не стыдно. Я подумал, что все это предрассудки. Просто чепуха, из-за которой не стоит лезть в бутылку. Да и кто — скажите мне на милость — моется в ванне в трусах? Пожалуй, только одни законченные идиоты.

Когда мы вышли из ванны, Сонина соседка по-прежнему сидела на кухне, громко прихлебывая чай из блюдца. Эта Надежда Павловна мне сразу не понравилась, точно так же, как и тот Петухов, который пытался мне пришить уголовку. Злющая она была, как стерва. Это было видно и невооруженным глазом. Наверное, ее никто не любит, подумал я. Потому она и такая злая, словно собака. Нет, решил я, просто она никого не любит. В этом все дело. Она никого не любит. Да еще к тому же такая страшная, что, наверное, самой тошно — вот она и бесится. Вы знаете, мне ее даже стало немного жалко, но потом, когда Соня рассказала мне кое-что про нее, я пожалел, что пожалел ее.

Эта Надежда Павловна оказалась той еще дрянью. Нет, думаю, это слишком мягко сказано. Просто мразью, гнидой, которую надо давить. Представляете, ей взбрело в голову отцыганить себе сонину комнатуху. Соня уже почти год живет одна, ее мать упекли в ЛТП на принудку. С матерью Соне здорово не повезло — она у нее хроническая алкоголичка. А больше у Сони из родных никого нет.

Так вот, эта Надежда Павловна заявила на Соню, что она наркоманка.

А дело было так… Как-то весной, по-моему, в апреле, в бункер заявился Пэт и сходу так говорит:

— Кто хочет встать на колеса?

— Как это? — не поняла Соня.

— А вот, — говорит Пэт, — на, попробуй, тогда узнаешь, — сует ей какую-то пачку с таблетками. Знаю я этого Пэта, как облупленного. Вечно он, сволочь такая, испробует какое-нибудь дерьмо на других, а потом, когда поймет, что ничего страшного нет, сам попробует. Со мной точно так же было. Я очень хорошо запомнил, как он однажды предложил мне вколоть какую-то дрянь гнойного цвета. Такую же омерзительную на вид, что и лиловые прыщи на его поганой роже.

Вы знаете, когда Пэт в подвале вытащил из сумки тот шприц с иголками, меня всего затрясло от ужаса — такие они были все к черту ржавые! Откуда он только их выкопал? На помойке, что ли, нашел? Не знаю. Но только вид у них был сильно жуткий! Это точно.

Вот Пэт и говорит мне, а не слабо, мол, на иглу сесть? Подначивает, значит, меня. У самого ведь от страха поджилки трясутся, это сразу видно, — голос у него дрожал как студень.

Ну, делать нечего. Спасовать перед ним я никак не мог. Говорю, давай, что ли… Пэт перетянул мне руку жгутом и всучил шприц с этим дерьмом, про которое, между прочим, заметил, что это кайфовая вещь, мол, сам не раз пробовал. Врал, конечно, гад.

Я никак не мог найти вену, исколол себе всю руку. Наконец попал, но иголка, как назло, вылезла — очень дрожали руки — и кровь из ранки забила фонтаном. Мне и так худо было, а тут совсем конец настал. Если честно, я не переношу вида крови. Вот я и грохнулся- там, где стоял. Что дальше было, не помню.

Я пришел в себя где-то под вечер. Вокруг темень такая, хоть выколи глаз. Ни хрена не видать! Во рту сухость страшная, языком не пошевелить — весь одеревенел — и тело ломит так, будто на мне целый день пахали. Я понять ничего не могу. Когда с трудом выбрался из подвала и увидел свою располосованную руку — все вспомнил. Меня сразу холодный пот прошиб. Выходит, Пэт сам вколол мне эту дрянь, а потом сбежал из подвала.

В конце концов вся эта эпопея закончилась тем, что я загремел в больницу. Диагноз — гепатит. Ничего не попишешь — болезнь века!

Но я отвлекся. Я же рассказывал про Соню. Ну, так вот, а дальше с ней вот что было. Проглотила она пол упаковки этих чертовых таблеток. И ничего. Как говорится, нет кайфа. Она подождала немного, а потом еще пол упаковки грохнула. И опять ничего. Ну, она встала и пошла домой.

До дома добралась нормально. Все помнит. Как поднималась по лестнице, как открывал ей дверь дядя Леша, как прошла на кухню выпить чаю, а потом… какой-то жуткий провал.

Очнулась только тогда, когда почувствовала жуткий озноб, словно сидела на сильном сквозняке. Соня открыла глаза и увидела, как вдруг ожили голубые в крупных порах стены кухни, как они гулко задышали, задрожав мелкой дрожью, а потом неожиданно у Сони отделилась голова и поплыла к окну. Соня сидела, пригвожденная к табурету, онемевшая от дикого ужаса, и внимательно следила за полетом своей головы, за тем, как по ветру, словно парус, развевались ее густые черные волосы.

Сонина голова сделала прощальный круг почета, а потом быстро устремилась к открытой форточке, с явной целью вылететь на простор и раствориться в бесконечной голубизне ясного апрельского неба. Соня не хотела терять головы и потому, долго не раздумывая, решила броситься за ней вниз…

Соне повезло. На ее счастье дядя Леша в этот день был трезв, как стеклышко. Он услышал звон разбитого стекла и выскочил на кухню. Еще бы секунда, другая и было бы поздно. Соня пробила руками стекло первой рамы и подбиралась ко второй. Представляете, какая это была жуткая картина, — разбитое окно, Соня вся в крови с безумными глазами, готовая ринуться вниз с пятого этажа.

Короче говоря, Надежда Павловна после этой истории настучала на Соню, что она колется, и Соню поставили на учет. Дядя Леша ходил просить за нее, но куда там, — разве ему, распоследнему пьянице, поверит кто-нибудь?

Мы лежали навзничь на старой железной кровати и тихо перешептывались. Губы у меня после ванны зверски раздуло, я с трудом их раскрывал и потому говорил шепотом.

Под окнами время от времени проезжали запоздавшие трамваи, разрывая ночную тишину беспокойным перезвоном.

Я поглядел вокруг себя. Комнатушка у Сони была настолько пустой и убогой, с грязными оборванными обоями, голыми, незашторенными окнами, что у меня до боли сжалось сердце, и на душе стало совсем тоскливо. Я не предполагал раньше, что люди могут жить в таких скотских условиях.

— Ты знаешь, — прошептала Соня, — я, наверное, лучше умру, чем отправлюсь в ЛТП.

— Глупости, — сказал я, — ну, за что тебя туда отправлять? — я точно знал, что не за что, но я также точно знал, что эти гады все равно ее туда упекут.

— Правда? Ты уверен?

— Ну, конечно, — успокоил Соню я.

И тут мне в голову пришла одна идея. Это был бред чистой воды, но я заставил себя поверить в него.

— А вообще, — сказал я, — если это случится, мы убежим.

— Куда?

— На Север. К моему старшему брату.

— У тебя есть брат?

— А ты разве не знала?

— Нет.

— У меня есть брат, — с чувством сказал я, — он моряк. Ловит рыбу в Атлантике. А живет в Мурманске. Знаешь, есть такие суда — рыболовные траулеры, сокращенно — ЭР-ТЭ. Так вот, он на этой «эртэшке» — старпомом. Самый главный после капитана.

— И что же мы будем делать на этой «эртэшке»? — удивилась Соня, — ведь я ничего не умею.

— Ну, я стану палубным матросом, а ты буфетчицей, — уверенно сказал я.

Мой брат, кстати говоря, дошел до старпома от палубного матроса. Так что у меня есть с кого брать пример.

— Север, — восторженно прошептала Соня, — там, наверное, очень красиво… А я ведь нигде не была и ничего не видела. Вообще ничего. Представляешь? Так грустно всегда, когда подумаешь, сколько на свете красивых мест, а ты их никогда не видел.

— Ну вот, а теперь увидишь. Я знаю.

Она посмотрела на меня внимательнымо серьезными глазами и ничего не сказала.

Кровать была очень узкой, не представляю даже, как Соня могла на ней спать вместе с матерью, — и мы лежали, тесно прижавшись, друг к другу. Я никогда еще не был так близко рядом с девчонкой и потому начал немного нервничать. Не в том смысле, что мне что-то было нужно, нет, просто мне стало как-то не по себе. Я даже чего-то испугался.

Если честно говорить, у меня вообще с девчонками ничего такого серьезного не было. Нет, конечно, я целовался и много раз, но дальше поцелуев дело не заходило никогда. И не потому, что я сам не хотел. Наоборот, мне очень хотелось, и я даже пытался иногда запустить руку под кофточку, но всякий раз, как я это проделывал, я слышал одно и то же — такое, знаете, жалобное и беззащитное «пожалуйста, не надо», что у меня сразу же опускались руки, и я ничего уже не мог сделать, как ни хотел. В общем, я, наверное, какой-то ненормальный. Вечно у меня все через пень колоду. Даже в сексе. Я вообще не знаю, как у меня будет с этим, когда я стану взрослым и женюсь. Потому что я ничего не умею. Знаете, меня это здорово пугает.

И вот я так лежал с Соней, как вдруг меня всего затрясло, словно по мне пропустили ток. И начало бросать то в жар, то в холод. Я сразу понял, в чем дело. Дело было, конечно же, в Соне. А она, глупышка, решила, что у меня горячка. У меня и была горячка, только нервная. Из-за нее. И тогда она обхватила меня своими жгучими руками и говорит:

— Дай-ка, я тебя согрею.

А меня еще сильнее трясет от того, что впритык чувствую через тонкую ткань Сониной ночной рубахи ее маленькие и упругие, как два арабских мячика, теплые груди. Мне до смерти захотелось обнять и поцеловать ее в губы, но я ничего не смог сделать — озноб прошел, но меня всего словно парализовало, руки и ноги налились свинцом и стали неподъемными.

Я лежал не шевелясь и только слушал, как мне в ухо горячо дышала Соня, нашептывая нежные и ласковые слова, — такие слова, которые я уже когда-то слышал, очень давно, в раннем детстве, когда я был совсем крохой, и мне их говорила мама, но потом я их забыл, а теперь вот вспомнил.

От своего бессилия и невозможности сделать то, что мне непременно надо было сделать теперь, у меня вырвался короткий вздох, похожий на стон, с которым мое тело покинули последние силы, и тогда я заснул…

Под утро мне стало худо. Я проснулся оттого, что у меня пошла горлом кровь. Перепугался я до чертиков — ведь такое у меня впервые. Соня сидела на кровати рядом со мной, застывшая от ужаса, и не знала, что делать, как помочь мне.

Я тоже не знал и только смотрел, как из меня хлестала кровища. Я с удивлением обнаружил, что она вовсе не алая, а какого-то непонятного грязно-бурого цвета. Перепачкал я все просто зверски. И Соня тоже была вся в крови.

Потом дядя Леша вызвал скорую. На мое счастье, к утру он протрезвел.

Когда меня тащили на носилках по коридору, все Сонины соседи высыпали из своих клетух, точно начался пожар. Народу было — не протолкнуться! Как на вокзале. Сонина коммуналка оказалась кошмарно густонаселенной.

Соня держала меня за руку и все повторяла, что обязательно ко мне придет. Она держалась молодцом — совсем не плакала, хотя глаза у нее давно уже были на мокром месте.

Перед тем как закрыли дверь «санитарки», я успел увидеть, что на Сонины глаза набежала пелена, она всхлипнула и, не удержавшись, зарыдала. Она зарыдала так, как рыдают матери на кладбище по своим погибшим сыновьям. Мне даже стало не по себе. Внутри все сжалось, и я вдруг подумал, что мы никогда больше друг друга не увидим. Мне сразу же стало себя жалко, к горлу подступил предательский комок, но потом я все-таки пришел в себя, решив, что это все ерунда. И мне стало стыдно. За себя.

В больнице было дьявольски муторно. И не потому, что меня всего крутило от боли. Самое главное, что не приходила Соня. Я ждал ее каждую минуту, а она все не шла. И тогда я начал злиться. Ну и пусть, решил я, черт с ней, не идет, так не идет. Больно надо. Но мне действительно было надо. Увидеть ее. Поговорить. Хотя бы минутку. Но она не шла. И я бесился, не находя себе места.

Пару раз ко мне заявлялись предки. Они давали мне советы и учили жить. Я смотрел в их лживые глаза, и меня просто от них тошнило. Отец все говорил, что я наконец-то получил хороший урок, что пора взяться за ум. Что касается его, отца, то он приложит все силы, чтобы я попал в престижный институт. Если я буду послушным.

Престижный институт, черт побери! Ненавижу эти слова, они не из моего лексикона. Если честно, меня вообще мутит от всего престижного — от престижной квартиры, престижной машины, престижной собаки — короче, от всего того, из-за чего так выделываются перед своими друзьями мои предки.

Да. Не люблю я это. Оттого я, наверное, и не стал мажором. Хотя имел все возможности им стать, раз у меня такие блатные старики. Но я не стал им, потому что пошел в старшего брата. У него поначалу тоже было все наперекосяк. А потом — нормально. И в жизни всего добился сам, никто ему не помогал. Он — молоток у меня!

В общем, такая хандра нашла, что я уже не знал, что делать в этой проклятой больнице. И главное — все ждал Соню, а она не шла.

Вечером мне стало совсем невмоготу. Я понял, что в этой чертовой больничке не смогу провести больше ни часа. Мне все осточертело — это нудное лечение, бесконечное глотание пилюль, белые одежды медперсонала, раздражающий камфорный запах и еще какой-то постоянно присутствующий и очень противный запах неизвестно чего, от которого хотелось травить, — все это вместе взятое стало для меня непереносимым. И тогда я решил удрать. В Мурманск. К брату.

После вечернего обхода, когда старшая сестра раздала свои поганые пилюли, я стал терпеливо ждать, когда отключатся мои соседи по палате. Время тянулось дьявольски медленно, и потому я решил его как-то скоротать. Я выбрал простейший способ и, поднапрягшись, попытался воспроизвести у себя в голове один из забойных номеров австралийской группы ЭЙ-СИ/ДИ-СИ. У меня феноменальная музыкальная память, ей-богу, говорю без дураков, и потому для меня никогда не составляет труда прокрутить в мозгу пару кайфовых вещей.

На этот раз это был «Бессердечный человек». Я завелся с пол оборота. От импровизированного самим собой мощного боя ударных и однообразно-тягучих ходов басовой гитары сразу же гулко застучало в ушах. Бешеный ритм большого барабана проникал внутрь моего тела, сотрясая все члены, глухо отдавался в самой середине живота. Каждая последующая звуковая волна была в несколько раз сильней предыдущей. Не переставая ни на миг на меня давил шумовой барьер австралийцев в сто двадцать децибел!

Я трепетно ждал кульминационного момента. Вот-вот сейчас в унисон с гитарой и ударными пронзительно — во всю свою луженую глотку — заорет Бон Скотт… От неожиданности я вздрогнул — Скотт завизжал так, словно через него пропустили ток в 220, в 400 гц — полный крутняк!

Я был в настоящем трансе… Ну, хватит, по-моему, я зарядился на все предстоящие сутки.

В отделении дежурила молоденькая Варвара. Я знал, что нравлюсь ей. По-моему, она в меня даже влюблена. Только вот неизвестно почему. Ведь я такой страшила с обритой головой — ну, типичная морда зэка. А ей почему-то нравлюсь. Я знаю это по тому, как она на меня смотрит. Взглянет так на меня украдкой, увидит, что я на нее смотрю, и сразу же заливается краской. Мне даже становится неловко за нее.

И что только она нашла во мне? Не знаю. Короче говоря, я не сомневался в том, что Варвара из-за меня на все готова, а не то что — одежду достать и выпустить ночью из отделения.

Варвара, между прочим, всю дорогу снабжала меня детективами. Ей казалось, что я от них просто тащусь. На самом деле, чего я терпеть не могу в жизни, так это — эти чертовы детективы. Мне нравится фантастика. Станислав Лем, к примеру. От его «Соляриса» я просто обалдел, когда запоем прочитал за одну ночь. Надо же такое сочинить!

Делать мне, правда, действительно было нечего. Вот я потихоньку и читал варварины детективы. Один, надо признаться, оказался довольно занятным чтивом.

Там «уголовку» раскручивает не комиссар полиции, а… врач-гинеколог, кстати, мужчина. К нему после криминального аборта доставляют несколько молодых женщин, истекающих кровью, чтобы он их спас, но каждый раз оказывается уже поздно. Женщины умирают на его глазах, так и не назвав имени «коновала». К моему удивлению, этим «коновалом» оказывается сестра-акушерка — помощница доктора, очаровательная блондинка, которую без ума любит доктор. Вот такая история.

Варвару я уломал в пять секунд. Я же говорил, что ради меня она сделает все что угодно. Она отдавала мне мои шмотки прямо со слезами на глазах и просила обязательно вернуться до утра.

Вот дура! Еще на что-то надеется. Да по одному моему бравому виду и ежу понятно, что я не вернусь сюда ни за какие коврижки. Ну, ладно, так и быть — пусть думает, что вернусь. Не будем расстраивать девчонку раньше времени:

 — Варенька, к семи буду как штык, — обнадежил ее я.

Было уже поздно, и я малость струхнул, что не дождусь трамвая и мне придется шлепать домой пешком. Но я дождался. Наверное, это был последний трамвай на линии. Он вынырнул из темноты, раскачиваясь на ухабах в разные стороны и весь светясь желтым огнем.

Трамвай был пуст, если не считать одной парочки — парня с девчонкой в хипповом прикиде. Мое появление вызвало у них неподдельный восторг. Для них я, наверное, был вроде дзен-буддиста, спустившегося с Гималай для обращения всех смертных в свою веру.

— Хел-л-о-у, пипл, — сказал хиппарь и в знак приветствия вскинул вверх два пальца, — все в кайф?

— В кайф, — улыбнулся я и сел на деревянную скамейку поближе к окну.

В кайф-то оно кайф, с грустью подумал я, а вот как мне провернуть задуманное дело, одному черту, наверное, известно.

Хиппи о чем-то весело переговаривались, заливаясь на весь вагон задорным беззаботным смехом. Потом зашуршали бумагой, и я почувствовал знакомый и мной очень любимый чесночный запах жареных беляшей. И тут я понял, как мне хочется есть. Я сглотнул слюну и стал думать о чем-то отвлеченном. Это удавалось с трудом. Еще бы! Разве это мыслимо, когда рядом с тобой за обе щеки уплетают аппетитные беляши? Словно поняв то, о чем я думал, парень окликнул меня:

— Эй, чувак, держи хавку, — хиппарь отдал мне бумажный кулек, весь заляпанный жирными пятнами, и выпрыгнул с девчонкой из трамвая. За спиной у него висел рюкзак, на котором от руки корявыми буквами было написано " ALL YOU NEED IS LOVE» . Мой брат когда-то носил фирменную майку с такой же надписью. Я помню, у него еще были такие широченные вельветовые клеша, длиннющие — ниже лопаток — волосы, а по Невскому он ходил не иначе как босиком, за что имел несколько приводов в милицию.

Отец его всю дорогу пилил, ну, прямо, как теперь меня, и тянул одну и ту же волынку — о престижном будущем, авторитетах и прочей муре. А у брата в ту пору был только один авторитет — Джон Леннон. На всех остальных он плевал!

Когда я добрался до нашего дома, предки уже спали. Во всяком случае, ни в одном окне не горел свет. Но подниматься наверх я не рискнул, потому что Макс, как всегда, восседал на батарее и читал газету допоздна — я увидел его темную тень на стене в окне лестничного пролета. Похоже, отец его опять снабдил прессой на всю ночь.

Жутко хотелось курить, но у меня с собой ничего не было. И даже не у кого стрельнуть — все давно дрыхли в своих «пещерах».

Не знаю, сколько мне пришлось ждать, пока Макс отвалит на чердак, но только помню, замерз я как, цуцик. Такой холод собачий стоял, что у меня вся задница примерзла к скамейке.

Наконец Максу надоело читать и он двинул к себе на чердак. Я для верности выждал еще пяток минут, а потом по лестнице рванул наверх.

На мою беду входная дверь нашей квартиры оказалась на цепочке. Я на чем свет клеймил себя позором. Такого печального исхода я не предполагал. Неужели все полетело к чертям?

Стою я так перед дверью, чертыхаюсь про себя и вдруг… каким-то шестым чувством ощущаю, что я не один. Знаете, как это бывает? Неожиданно так сразу станет не по себе, и душа уходит в пятки. У меня все внутри разом обломалось, потому что я точно знал, что позади меня кто-то есть. Я слышал его жаркое дыхание. Он дышал мне прямо в затылок.

Сердце у меня стучало так, словно хотело прорвать грудную клетку и вырваться наружу. От подмышек тонкой струйкой по бокам потек пот, и я почувствовал, как рубашка неприятно облепила спину. Я обернулся и, испугавшись, вздрогнул. Позади меня стоял… Макс.

— Погоди, Малыш, — тихо сказал он, — ну-ка, пропусти…

Макс мягким движением руки отодвинул меня от двери, потом снял с шеи тонкий шелковый шнурок, ловко накинул его на собачку, и дверь моментально распахнулась. Я даже не успел сообразить, что к чему. Ничего не скажешь — настоящий уркаган, этот Макс! Знает свое дело.

Я стоял обомлевший перед дверью и даже не заметил, что Макса уже нет — он пропал так же неожиданно, как и появился.

Я прикрыл дверь и на ощупь двинулся в гостиную — зажигать свет для меня было подобно смерти. Я без труда нашел ключи от машины и заодно прихватил из бара около сотни «колов» — на первое время хватит, а там брат выручит.

Совесть моя была абсолютна чиста. Моих зажравшихся предков уже давно пора раскулачить. Пусть себе разъезжают куда им надо на персональной «Волжанке» моего высокопоставленного папашки.

На душе у меня было легко и радостно. Все получилось так, как я задумал. И это было чертовски здорово!

Я гнал тачку по утреннему пустому городу и тут мне опять до смерти захотелось курить. Я глянул в бардачке, но там было пусто. Мне ничего не оставалось, как сбросить скорость и стрельнуть покурить у какого-нибудь прохожего.

Я ехал долго и неизвестно куда. Свернул в кривой проулок — на фасаде серого дома я успел прочитать, что это «Вражеский» переулок. Ну, и названьице! Чего только эти ослы не придумают, — и тут я нагнал какого-то забулдона, понуро плетущгося домой. Он сильно был под мухой, и я уже пожалел, что вышел из машины, когда, глупо, как все пьяные, засмеявшись, он достал из заднего кармана измятую пачку «Астры» и трясущейся рукой сунул мне ею под нос. Я терпеть не могу сигарет без фильтра, но делать было нечего, и я закурил.

Я стоял у тачки, смолил эту паршивую сигарету, и тут вдруг со мной начали происходить какие-то запредельные вещи, от которых мне стало совсем не по себе. Вы не поверите, но я почувствовал себя… нет, не так. Сначала было другое.

Я курил и вдруг совершенно ни с того ни с сего у меня зачесались подушечки пальцев, а потом и ладони, словно они обсохли после морской воды и на них солью стянуло кожу. Я потер ладонями о рубаху, но странное ощущение зуда не пропадало. Тогда я внимательно посмотрел на свои ладони и не узнал их — из гладких с мягкой кожей они превратились в шершавые, все испещренные бороздами глубоких морщин.

Мне стало жутко. Я глянул вокруг себя. Уже светало. Но, черт меня дери, еще минуту назад окружающий меня мир казался пробуждающимся и светлым. Теперь все потускнело, сделалось серым, а я сам как будто смотрел на все это другими глазами — не поверите! — глазами старого, уставшего жить, человека.

Мое сознание раздваивалось. Я чувствовал себя уже не тем, кем был на самом деле. Я бросился в машину к зеркалу и в ужасе отпрянул от него. От того, что я там увидел, впору было свихнуться! И я действительно сходил с ума.

Не в силах удержаться, я неотрывно следил за своим отражением, не узнавая себя. Присмотревшись, я все же осознал, что это был я, но только это был постаревший я — свалявшиеся полуседые волосы, обильно присыпанные перхотью, клочьями торчали на изрядно полысевшей голове. С каждой секундой я непрерывно изменялся, старея на глазах. Лицо сморщилось как печеное яблоко. Голова окончательно облетела и сделалась лысой.

Я видел, как я закрыл глаза и как-то сразу весь одеревенел. Мое лицо посерело, осунулось, скулы заострились, потом кожа на лбу разгладилась и стала гладкой, как пергамент. Я задыхался. Сделав короткий судорожный вздох, я поперхнулся — в нос ударило смердящим трупным запахом. Через секунду на меня смотрела мертвая голова, почти такая же, что на моей кожаной куртке.

Меня душил ужас. Уже совершенно ничего не соображая, я нащупал в бардачке разводной ключ и со всего размаха шарахнул им по зеркалу. Оно разлетелось вдребезги, и я… проснулся.

Перед глазами по-прежнему стоял белый череп с бездонно-пустыми глазницами.

Нет! Сгинь! Пропади!

Я бился на кровати в судорогах, еще до конца не осознав, что со мной и где я, как вдруг меня пронзила одна мысль. Я понял, что Соня никогда ко мне не придет, потому что ее больше нет.

Я сел. Дрожащей рукой ухватился за стакан с водой. От звука клацающих об стекло зубов меня затрясло еще сильней. Голова раскалывалась пополам, тупой ноющей болью отдавалось в затылке. Все кончено.

Меня еще колотило в ознобе, когда я вышел в коридор. Свет горел только над столом дежурной сестры. Варвара спала, тяжело навалившись грудью на стол. Я на цыпочках прошел мимо нее.

Из отделения я выскочил незаметно. Мой вид — пижама и больничные тапки без задников — меня нисколько не смущал.

Как ни тяжело мне было, но я все равно бежал, непрестанно сплевывая слюну, обильно подкрашенную сгустками крови. Я замедлял темп только тогда, когда меня начинало колоть иглой в правый бок так больно, что не было сил продохнуть.

Вот и знакомый колодец двора. Заветная дверь с голубиной лапкой. Я рванул дверь на себя, пронзительно заскрежетала пружина, от стального звука которой у меня по телу побежали мурашки. Секунду я раздумывал — войти или нет, а потом сделал первый шаг.

Я был внешне спокоен, только вот как-то надсадно ныло в груди. Про это говорят, будто кошки на душе скребут. Только, правда, разве про это можно точно сказать, когда тебе попросту не хочется жить.

Я медленно поднимался по лестнице, машинально читая все, что было намалевано на обшарпанных стенах. В тот первый раз, когда обрубили свет, я даже не заметил, что на них что-то есть. А теперь вот увидел, и надписи сами бросались в глаза.

Я подумал, а вдруг и Соня что-нибудь написала на них. И потому, поднимаясь по ступеням, начал читать. Я читал, беззвучно шевеля губами, и медленно поднимался.

Когда дядя Леша открыл мне дверь, я увидел зеркало, завешенное темной тканью. Все было понятно без слов. Дядя Леша был трезв и гладко выбрит, в белой рубашке и глаженых брюках. Я даже не сразу его узнал. Так он изменился. Постарел, что ли, подумал я. Он посмотрел на меня печальными глазами и сказал:

— Нет больше нашей Сони.

Потом он рассказал мне, как все случилось. Мы сидели на кухне, два абсолютно чужих и одновременно родных человека. Говорил он, а я слушал.

Соня разбилась на мотоцикле. Она еще была жива, когда вспыхнул разлившийся из бака бензин. Соня горела живьем, не по-человечески дико вопила, взывая о помощи, но никто ей не помог. Все испугались и сбежали, точно крысы. И та сволочь, с кем она поехала прокатиться на этом проклятом мотоцикле, тоже сбежал. И теперь опять гоняет по улицам на своем мотоцикле. Уже, правда, другом — новом. Ведь старый сгорел. Вместе с Соней. Вот что мне рассказал дядя Леша.

Я вышел во двор, когда окончательно рассвело. Задрав голову, я посмотрел вверх через дырку колодца. Надо мной висел четко очерченный срезом крыши ясно-голубой четырехгранник утреннего неба. Я поразился его фантастической чистоте. Ни одного облачка.

Я встал, как вкопанный, посреди двора, не в силах сделать ни шага. Так я устал.

— Черт бы меня побрал, — прошептал я, почувствовав, как на глаза наворачиваются слезы. Я заставил задавить в себе волну нахлынувшей слабости. Все. С этим покончено. Навсегда.

И тут меня обуяло бешенство, да такое, что самому стало страшно. Я подбежал к здоровенному колу, неизвестно зачем вбитому посреди двора, и попытался его выдернуть. Кол, забитый намертво, не поддался. От злости за свою никчемность и беспомощность я до боли стиснул зубы и заревел, точно бешеный зверь, сделал еще одну попытку, сдирая кожу с рук и ломая ногти. И он поддался.

Я еще ничего не решил для себя, как тут до меня донесся странный звук, похожий на гудение пчелы, только с той разницей, что его звук с каждой секундой разрастался все сильней. Вскоре я явственно узнал в нем рокот мотоциклов. Они были без глушителей. Рокеры, черт их дери.

Когда я вышел на середину улицы с колом наперевес, она была еще пуста. Во мне клокотала ярость, требуя немедленной расправы. Ну что ж, успокоил себя я, хотя бы одного из этой банды я сегодня угроблю. О том, что будет со мной, я не думал. Мне было все равно.

Они выскочили из-за угла, ослепив меня сонмищем горящих фар. Я шагнул навстречу первому, мчащемуся с бешеной скоростью прямо на меня — я видел его зловещий черный с забралом шлем, и как он судорожно жмет на газ, выжимая из своего стального коня все, что возможно. Когда я поднял над головой кол и, спружинив, изо всех сил бросил его в рокера, я успел услышать, как сработали тормоза и потом меня сбили…

Я оказался крепким парнем. Меня, что называется, собрали по кусочкам. Врачи поначалу думали, что я врежу дуба. Но я выкарабкался. Правда, я сам был этому не рад. С полгода я молчал, ни с кем не говорил, но потом отошел. Все проходит в жизни. Даже боль, если к ней привыкаешь.

…Когда я еду на работу и вижу где-нибудь на стене дома, или на телефонной будке, или на кресле в автобусе жирно размалеванный краской, или тонко нацарапанный иглой, или вкривь и вкось написанный шариковой ручкой хорошо знакомый литер HMR — я ничего не вспоминаю. Для меня эти буквы когда-то были священными символами, но теперь я смотрю на них, не видя их. Совсем как на огромные кумачовые лозунги на фасадах наших домов.

И только ночью я иногда просыпаюсь от того, что слышу душераздирающий вопль Сони, от которого до утра звенит кровь в ушах. Я еще долго после этого лежу на спине с открытыми и сухими глазами и неотрывно гляжу в мертвенно-белый потолок.

Поселок Хями, западный берег Нахимовского озера, 1988 г.


Скрыть

Читать полностью

Скачать

Любовь

«Любовь — это болезнь».

Петр Мамонов «Больничный лист».

— Ты веришь в любовь?

— Нет.

— Я тоже.

— Любви нет.

— А что же тогда есть?

— Есть боль и страдание, когда сходишь с ума из-за кого-то.

— Но мы не сойдем?

— Нет.

Улыбнувшись ей, он провел рукой по ее густым шелковистым волосам, потрогал жесткие тонкие линии черных бровей, потом — с особенной нежностью — темную звездочку родимого пятнышка на правом виске. Она сразу ответила на его ласку, всем телом подавшись к нему, и, зажмурив от беспредельного счастья глаза, с удовольствием потерлась своей щекой о его тяжелую грубую ладонь. Некоторое время они лежали не шевелясь, тесно прижавшись друг к другу, и наслаждаясь неразделимостью своих тел, а потом, разомкнув губы и мгновенно забыв обо всем на свете, в исступлении обожглись нестерпимо-горячим поцелуем…

Ранним утром, когда еще не рассвело, он ушел. Его последний поцелуй был коротким и далеко не таким сладким, какими были все остальные за эту бессонную ночь их недолгого знакомства.

Он поцеловал ее так, словно они расставались ненадолго — всего на день, и вечером должны были увидеться снова. Но все было наоборот. Они прощались навсегда. Они знали это, но никто из них не придавал этому особенного значения — так было проще.

Когда он ушел, она снова легла в постель, но заснуть не смогла. Как только она закрывала глаза, и ее начинала обволакивать сонная пелена, что-то изнутри сильно толкало, и она, нервно вздрагивая, просыпалась.

Наконец, устав от этой бесконечной пытки, поняв, что в это утро уже не заснет, рывком сбросила с себя одеяло с твердым намерением немедленно встать.

Не зная чем занять себя, она бесцельно слонялась по квартире, невольно натыкаясь на следы его вездесущего присутствия. Буквально все в ее квартире — и забытая на комоде пачка папирос, и недопитая чашка чая, сиротливо застывшая посреди кухонного стола, и даже наряженная елка — этот новогодний символ их случайной встречи, весело подмигивающая из угла разноцветными лампочками — все кругом кричало о нем, заставляя вспоминать, что произошло в последние часы.

Ее охватило странное чувство: она знала, что он ушел, и его уже нет здесь, но она по-прежнему ощущала его присутствие, чувствовала его каждой клеткой. Она закрыла глаза… она услышала его жаркое дыхание. Он был рядом. Вот он взял ее за плечи и нежно притянул к себе… Она встала на цыпочки и, крепко обвив руками сильную мужскую шею, почувствовала его всем своим долгим телом… В ноги ударила слабость… Вся дрожа, она жадно искала полуоткрытым ртом его губы и… почему-то никак не могла их найти.

Она была точно в бреду.

— Милый, — позвала она его, не желая верить в то, что ей все померещилось, — милый, где ты?.. — Никто не ответил ей. Она была одна. Чувство одиночества, раньше незнакомое ей, вдруг заглушило в ней все другие. Она очень удивилась этому и, вспомнив, как легко и беззаботно, ничего не обещая друг другу, они расстались, только теперь пожалела, что безрассудно ответила отказом на его предложение остаться. Он мог побыть с ней еще пару дней, но она не захотела этого, решив, что так будет лучше рассудила: какая разница? — днем раньше или днем позже — если все равно расстанутся.

Теперь же она не находила никакого смысла в этом и наперекор себе прежней желала всем своим существом только одного — увидеть его снова, побыть вместе хотя бы еще какое-то время. Но это было невозможно. Через два часа он улетит, исчезнет навсегда, и найти его потом она не сможет. Ведь она не знает о нем ровным счетом ничего — ни адреса, ни даже фамилии. Только имя, и что живет он на краю света.

Она посмотрела на часы и, едва шевеля пересохшими губами, медленно отсчитала время в течение которого они были вместе. Надо же — всего навсего тридцать часов!

Только сейчас, когда он ушел, оставив ее наедине с собой, она осознала, что ей было с ним не просто хорошо, нет, — все это время она ощущала себя по-настоящему счастливой! «Странная штука все-таки жизнь», — горько подумала она, он был рядом с ней, но она о своем счастье даже не задумывалась, — ей было хорошо, и все тут.

Взяв щетку, машинально начала расчесывать волосы, но потом вдруг остановилась в оцепенении, увидев себя в зеркале… Опустив руки, она пристально смотрела на свое отражение и не узнавала себя — на лице незнакомой особы — столь невыносимое страдание, что ей сделалось страшно… Впереди был длинный день, как прожить его? Она не знала.

Еще раз бросив взгляд в зеркало, она все же подумала: «Быть может, еще что-нибудь можно исправить?» Но что? Мчаться в аэропорт, чтобы остановить его? — вывернула кошелек, а там как назло одна мелочь… и тут вспомнила о долге. Наспех одевшись, бросилась в соседний подъезд. Влетев в знакомую квартиру, не здороваясь, выпалила с порога:

— Светка, мне срочно нужны деньги!

— Мать, ты что сбрендила?! — еще праздники не закончились, до аванса палкой не добросить, у меня пусто, — ощетинилась подруга.

Она поняла, что гибнет. И тут в голову ударила жаркая волна дикого безумия. Не до конца еще осознавая, что говорит, она с расстановкой произнесла:

— Если… не дашь… денег… я… себя… убью, — и сама изумилась этой своей сумасшедшей мысли, неожиданно для себя поверив в нее, — так отрешенно и твердо это было сказано.

— Дура! — накинулась на нее Светка, — ты что такое несешь?! — но внимательно вглядевшись в бледное, как маска, лицо и увидев смертельную тоску в глазах, подруга поняла — случилось что-то необычайно серьезное, одним махом перевернувшее вверх дном жизнь подруги, — господи, да ведь у тебя все губы искусаны в кровь, — Светка всплеснула руками и ни о чем больше не спрашивая, заботливо усадила ее в кресло, налила большую рюмку коньяка и только сказала: — на, выпей, тебе это обязательно поможет, а я… скоро буду… жди.

Что ей еще оставалось? Только ждать. Но сейчас это было просто невыносимо — ждать и надеяться на чудо. Она залпом выпила и зашлась в кашле — коньяк обжег все внутри. Поставив рюмку заметила, как нервно дрожат ее пальцы, точно у последнего пропойцы.

Состояние было ужасное. Тело все ломило. В висках стучало отбойным молотком. Голова была такая, точно ее набили ватой. Она никак не могла взять в толк, что же с ней такое случилось… «Солнечный удар?.." И это в начале января?! …Еще вчера, когда только начиналось это короткое знакомство, она ни за что на свете не подумала бы, что сегодня, оставшись одна, станет так мучиться. И если бы кто-нибудь ей сказал об этом, она просто рассмеялась бы ему в лицо — с ней? Такое?! Никогда! Но вот это случилось. И как пережить внезапную боль?

Светка вбежала, как ошпаренная, с зажатой в кулачке красной ассигнацией:

— Держи — „червонца“ хватит?

В ответ она только утвердительно мотнула головой и сразу же вскочила, времени оставалось в обрез, надо было спешить, на бегу бросила:

— Спасибо — век буду помнить!

Как назло свободных машин не было. Она стояла под уличными часами, чуть ли не каждую секунду нервно посматривая на их большой циферблат. " Опоздаю, опоздаю», — думала она, её обдало ледяным холодом от мысли, что она его никогда больше не увидит.

Мимо пронеслось несколько машин, но ни одна из них не сбросила скорости. Ее охватило отчаяние. Не зная, что делать, она побежала к перекрестку вперед, непрестанно оглядываясь и ища глазами «мотор», — она надеялась, что может там повезет больше.

Ждать пришлось долго. Наконец, когда надежды совсем не осталось, около нее притормозила ржавая «копейка».

— Вам куда девушка? — приветливо спросил, опустив боковое стекло, сидящий за рулем «дедуля» с седоватой бородкой.

— В аэропорт, — тихо, почти беззвучно, прощептала она.

— Опаздываете? — участливо поинтересовался бородач.

— Да… вернее сказать, наверное, уже опоздала.

— Садитесь скорее. Я мигом вас домчу.

Всю дорогу до аэропорта ее голову долбила одна единственная мысль — я должна успеть… я должна… успеть.

В аэропорту было не протолкнуться — несколько рейсов задержали по метеоусловиям. Она еще надеялась на чудо, но, взглянув на электронное табло, поняла, что действительно опоздала — регистрация и посадка на ЕГО рейс давно завершились.

Сдаваться не хотелось. Но что делать? Она бросилась к начальнику смены, сонному хмурому мужчине неопределенного возраста, начала что-то сбивчиво объяснять, попросила выпустить ее на поле… У начальника как раз заканчивалось дежурство. Насобачившись за ночь с пассажирами, которые не могли улететь, устав выслушивать бесконечные просьбы, уговоры и угрозы, ему было ровным счетом на все наплевать… и уже хотел отмахнуться от нее, как вдруг, вглянув в пугающую бездну ее карих глаз, он увидел отчаяние, сжавшее его сердце, и устало спросил, какой рейс нужен. Она сказала. Ответ прозвучал подобно хлесткой пощечине:

— Поздно. Самолет в воздухе.

С потемневшими от отчаяния глазами, она без сил опустилась на скамейку. Ничего не хотелось, даже жить. С каждой секундой становилось все сильнее дотоле неизведанная нестерпимая боль. Нервно кусая губы, она с силой сдавила руками грудь, словно этим могла остановить в себе эту боль, но все было напрасно — боль нарастала. Она почувствовала, что сходит от нее с ума. И не в силах больше справиться со своей душевной мукой, она застонала, а потом, неизвестно к кому обращаясь, прошептала:

-Ты знаешь, как мне больно?.. — и горько усмехнувшись, зная, что тот, кому она это говорит, не может ее слышать, ответила сама себе дрожащим от подступивших слез голосом, — нет, не знаешь… откуда тебе знать.

Она никогда не плакала, и даже в эту самую трудную для нее минуту, когда она была готова разрыдаться от горя и отчаяния, рвавшие на части ее сердце, она нашла в себе силы подавить рыдание, и лишь одна слезинка, — вобравшая в себя ее боль и ее слабость, — медленно скатилась по щеке. Когда эта нечаянная слеза высохла, она с ошеломляюще ясным сознанием поняла, что все кончено, и у нее уже никогда и ничего больше не будет.

Начинался новый день. Для кого-то продолжалась жизнь. Вокруг нее сновали люди — живые, куда-то спешащие. Ей спешить было некуда. Она опоздала… Похоже, на всю жизнь.

Киев, февраль 1987 г.


Скрыть

Читать полностью

Скачать